Книга Университетская роща - Тамара Каленова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Морозный, серый, пустоглазый день за окнами клонился к вечеру, а друзья все говорили. Вернее, говорил больше Коржинский, а Крылов слушал, изредка вставляя короткие замечания.
Четыре года в Сибири… Кто не жил по сибирским меркам, пренебрежительно отмахнется: подумаешь, четыре года! А для Коржинского это была целая жизнь.
Двадцати семи лет очутился он в Томске. Казалось, сама прекрасная будущность раздвигает пред ним сверкающие врата: отличный оратор, любимец студентов, молодой профессор, обещающий много и плодотворно служить науке… Неисследованная земля, о которой Крылов, Мартьянов и Коржинский мечтали еще в Казани. Всё это было!
Было… И постепенно отодвинулось куда-то в мыслительные эмпиреи, а наяву осталась скудная впечатлениями провинциальная правда. От нее никуда не деться, не отгородиться ничем. Сибирская действительность — это и есть сибирская действительность. Что-то роковое содержалось во всех сибирских начинаниях, проектах, реформах… Кажется, настоятельная потребность. Теория стоит за неотложность. Практика дала драгоценные указания. Общество разжевало и пережевало подробности. Правительство всесторонне обмолчало вопрос и, наконец, после долгих колебаний приступили к делу… Но, как говорят сибиряки, тут и происшествие!
— Все люди как люди, а только мы, сибиряки, и люди, да не люди, — сетует местная интеллигенция. — Что бы мы ни делали, без знаков препинания не умеем обходиться. Хорошо еще, запятая. А то сплошь и рядом восклицательный знак и злодейское многоточие…
К примеру? А возьмите Великую Сибирскую железную дорогу! Вот уж о чем, казалось, бесспорном до сей поры ведутся пунические войны!
«Не нужна Сибири железная дорога! Кого по ней возить, арестантов? Пустовать будет, как и Сибирский университет. Не окупит положенный в нее рубль!» — предостерегают экономы.
Пуще них старается князь Владимир Петрович Мещерский, так называемый Вово Мещерский, человек крайне расплывчатой нравственности и убеждений, обладающий удивительной способностью влезать во все отверстия, бессносный редактор-издатель известного «Гражданина». Внук Карамзина, из древнего рода князей Мещерских, назначенный играть с цесаревичем, братом Александра III, Вово пользовался любовью и вниманием царя, особенно усилившимися после смерти цесаревича, беззастенчиво клянчил у него деньги на свою газетку и откровенно проповедовал для России одно спасительное средство — розги. Так вот сей «ископаемый человек» писал: «А ну как укусит Сибирь, как раз когда примемся целовать ее после долгой разлуки? Мы ей, Сибири, железную дорогу, а она — каторжника, вышедшего прогуляться на родину!»
«А и без чугунки проживем, — вторит им с места встревоженный «кнутик», купчина, привыкший деньгу брать извозом. — Не под дождем, подождем».
И только когда цесаревич Николай в начале 1891 года возвестил высочайшую волю отца о сооружении Великой Сибирской железной дороги и лично сам во Владивостоке отвез первую тачку земли, положил первый камень в основание колоссального пути, словесные войнишки поубавились, поутихли. Другая волна захлестнула общественное мнение. Жги-рви, не упусти выгоду от чугунки! Спеши утилизовать в рубль все, что попадает под руку.
О, как искренен вопль, который вырывается не из глубины души, а из глубины кармана… Как шелохнулась сибирская «купецкая нацыя»: к нам, к нам тяните дорогу!
Особенно забурлили томичи, проспав чугунку.
— Оно, конешно… Томск ништо, образовался по себе сам, так… Как сыроежка нибудь-какая. Бросовый город, — обиженно гундели они, забывая про надушенный французским о-де-колоном «Конго» носовой платок и по-дедовски заворачивая полу. — Вот аматёры анжинерные-т и повели путя к Кривощекову. Важно, ничо не скажешь! Счюдили — оставили нас без магистрала…
Припоминали достоинства Томска, его исторические вехи, грамоту Бориса Годунова, повелевшего «поставити город», доказывали важность и ценность своего родного Ветропыльска-Темноводска. Однако дальше обиженного сопения дело не шло. А точнее сказать, и не начиналось. Как многие другие полезные идеи, потонуло и оно в мутной атмосфере «Славянского базара», «Свидания друзей», «театралки»-гостиницы для актеров и прочих злачных мест. Благо, есть о чем свеженьком после чугунки молвить: писателя Чехова посудить.
— Нет, оно, конешно… Писатель Чехов тово… Ловко пишет. Но зачем же нас обижать? Вы только послушайте, как он сибиряков в боксы берет! — возглашал какой-нибудь чумазый, недавно вернувшийся из Москвы, и разворачивал «Новое время». — «В Сибири женщина скучна, как сибирская природа; она не колоритна, холодна, не умеет одеваться, не поет, не смеется, не миловидна и, как выразился один старожил в разговоре со мной, «жестка на ощупь». Местная интеллигенция пьет водку, пьет неизящно, грубо и глупо, не зная меры и не пьянея…».
В этом месте чтец многозначительно подымал указательный палец. «Купецкая нацыя», числившая себя заведомо в интеллигентах, пропуская мимо ушей обидные слова «о бабах», закипает в споре.
— Правду Чехов пишет: пить мы действительно не умеем. Но он врет, что мы не пьянеем!
— Как не пить? Хватишь утром стакан чаю — в животе заурчит, сердится там… Не тем, дескать, поишь. Ну, поехал по делам. Где Панфилыч? В «Славянском». Я — туда. Панфилыч выставил графинчик. Я из уважения — тоже. Он — третий, спорный. А тут Ефрем Саич подоспел. Глядь, и запутались. Счет на две страницы. Ну, а после десятой рюмки за одиннадцатую сам берешься. Тут бог жидкости Нептун помогает…
Поначалу Коржинскому забавными казались подобные сцены. Похохатывал, рассказывая в командировках петербургским приятелям, что в Томске «кипцы» водку пьют аршинами: выставят рюмки в ряд, отмерят аршином — и на спор! У гусаров переняли. Что купеческие жены свободны в своих действиях «от бития супруга туфлею до заплевывания ему в зрак», а в Доме общественного собрания местные богатеи закуривают гаванские сигары двадцатирублевыми бумажками. Как анекдоты рассказывал.
А потом все опротивело и смешным казаться перестало. Однообразие, идиотизм провинциальной обстановки, когда неглупые люди полируют кровь на ипподроме, ставя на рысаков, или режутся в винт либо в «макашку»-макао, карточную игру, становились для него с каждым днем все невыносимее. «Сибирское общество, — пишет Ядринцев, — не научилось дорожить писателями, учеными». И это горькая-горькая правда. Коржинский начал рваться отсюда.
И вот вырвался.
Крылов слушал Коржинского, ему было искренне жаль друга. Чего только на себя не наговорил, лишь бы ударить себя побольнее! Как же все-таки страдает, приняв правильное, в общем-то, решение о своем переезде в столицу…
— А признайтесь, — тронул он руку Коржинского. — Что вы специально так живописали наши провинциальные нравы для того, чтобы сложилось представление, будто бы вы струсили жизни в окраине?
— Но…
— Никаких «но», господин профессор! — Крылов лукаво сощурил глаза. — Вы разоблачены-с! — и уже серьезно: — А причина в другом.
— В чем же?
— Да в том, что в вас теоретик бунтует. А в Сибири что? Сплошные белые пятна. На них здание теории не построишь. Эти белые пятна еще обследовать предстоит, все травы в один букет составить.