Книга Сухово-Кобылин - Владислав Отрошенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начиная с 1860-х годов он 30 лет изо дня в день трудился над философскими трактатами. Он первым в России перевел на русский язык все труды Гегеля, написал к ним обширные предисловия и послесловия, составил подробные комментарии и примечания. Его собственный философский труд (огромного объема, в несколько тысяч густо исписанных листов) «развивал и продолжал» учение Гегеля.
— Вот этот шкап, — говорил он Юрию Беляеву, показывая ему свой кабинет в Кобылинке, — полон моими философскими трактатами. Я ведь гегельянец и кроме Гегеля и Гераклита другой философии не признаю.
В эти годы он читал философские книги с тем же самозабвением, с каким возводил свои заводы. Книг у него было огромное количество. Тульский семинарист Ардашев, приехавший однажды в Кобылинку, чтобы наняться к Александру Васильевичу переписчиком его трудов, вспоминал: «Рядом с кабинетом была довольно обширная комната, вся заставленная шкапами, полными книг. Книги помещались и на особо устроенных полках, закрытых от пыли шторами. Такая масса книг в доме частного человека меня поразила… Они почти все были на иностранных языках, и я с трудом, и то лишь у некоторых, улавливал их названия. Большинство попадавшихся на глаза было по философии и естественным наукам».
Потом, когда и эти книги, и шкаф с трактатами, и вся усадьба сгорят, кобылинская горничная Наталья Богачкина будет рассказывать:
— От книг пожар был. Страшно много у него было книг. В пожар листов от книг летело по дерев-не — ужас!
Рукопись философского труда Сухово-Кобылина
В декабре 1888 года, ровно за год до этого страшного пожара, он возил в Петербург свои философские сочинения. В поезде он ехал в одном купе со студентом Петровско-Разумовской земледельческой академии Константином Ходневым и каким-то отставным профессором. Старому профессору показалось знакомым его лицо — видел в литературной ложе на одном из первых представлений «Свадьбы Кречинского». Он шепнул на ухо студенту: «Кажется, это Сухово-Кобылин!» А потом обратился к Александру Васильевичу:
— Прошу прощения, не литератор ли вы?
— Да, я немного писал, — удивленно ответил Александр Васильевич.
— Вы автор «Свадьбы Кречинского»! — восторженно воскликнул студент.
Александр Васильевич спокойно ответил:
— Ну да, когда-то я написал такую комедию… Только это всё пустяки, молодой человек. Если вы думаете, что я и поныне отношусь к разряду тех людей, которых вы почтительно называете литераторами, то вы ошибаетесь. Я занимаюсь вещами куда более серьезными.
— Чем же, позвольте вас спросить? — вмешался профессор.
— Я в течение пятидесяти одного года обрабатываю философскую систему, которую окончил излагать письменно и теперь везу с собой в Петербург. Хочу напечатать.
Собеседники засыпали его вопросами о трактате, и Александр Васильевич, польщенный вниманием к своим философским трудам, оживился:
— Конечно, я говорю в своем сочинении и о религии, и о культуре и не поступлюсь ни единым словом из написанного! Всякое исключение, как вы сами понимаете, нарушит цельность труда, да и можно предположить, что за пятьдесят лет мышления я не собираюсь публиковать легкомысленные вещи. Однако если всё сочинение целиком нельзя будет напечатать, я его вовсе не обнародую!
В Петербурге все издательства и журналы, которые он обошел, отказались печатать его философские труды. За несколько недель до пожара в усадьбе у него еще была возможность опубликовать часть своих философских писаний, согласившись на некоторые изъятия из текста. Редактор журнала «Русское обозрение», встретившись с Евгением Салиасом, поручил ему попросить у Сухово-Кобыли-на философскую статью для журнала. Узнав об этом, Александр Васильевич очень обрадовался. Тут же подготовил текст к печати и отдал в журнал один из своих трудов — «Введение в спекулятивную философию». Но через несколько дней ему пришлось забрать рукопись. «Редактор, продержавший у себя манускрипт, — объяснял он своему другу Антону Александрову, — неожиданно для меня потребовал Выпусков, урезок и проч., плохо мотивированных. Очевидно, это был предлог, чтобы статью не печатать; я не согласился, и дело не состоялось. Это второй отказ прессы поместить мои труды. Думаю так: довольно! Составлю теперь сокращенное изложение (один том) моих Спекуляций, чтобы перевести его по-немецки, — для чего и хочу поехать в Лейпциг искать хорошего стилиста».
Издавать манускрипты на немецком, чтобы избежать изъятий на русском, ему уже не пришлось — огонь изъял труды целиком.
Те из современников, кто знал о его философских сочинениях, относились к ним как к какой-то нелепой затее горделивого старика, ослабевшего умом.
«Он работал над переводом Гегеля, — напоминала в некрологе Гуревич. — Но задача эта оказалась словно не по силам человеку, блиставшему когда-то острым умом, владеющему превосходным языком. В какую-то старческую схоластику выродились его философские занятия, столь плодотворные для иного типа натур».
«Тяжкий опыт с двумя пьесами, относившимися к тому же к давно прошедшему, — писал в «Санкт-Петербургских ведомостях» некто Мечтатель, — едва ли способен был вдохновить покойного драматурга на дальнейшие опыты в этом направлении. И он утешал себя Гегелем».
Да, утешал. Хотел тишины… Не мог выносить качки… Направлял корабль к пристани. Утешал, утешал. И Гегелем, и заводами, и манускриптами.
Утешал. А многим казалось — тешил.
Я уеду за границу и продам мои имения. Я устал от этой ко мне ненависти, хлопот, шатаний и просительств. Каждая из моих пиэсс есть процесс, который я должен выигрывать против цензуры и прессы…
Драматические произведения, милостивый государь, подобны детям. От них, зачатых в миг наслаждения, выношенных с трудом, рожденных в муках и редко живущих столько времени, чтобы успеть отблагодарить родителей за их заботы, — от них больше горя, чем радости.
Бомарше. Содержательное письмо о провале и о критике «Севильского цирюльника»
В 1861 году Александр Васильевич хорошо осознавал, что пьеса «Дело» не может быть опубликована или поставлена на сцене в России. Опасаясь попасть в черный цензорский список или под полицейский надзор, он даже не рискнул обращаться с пьесой в цензурный комитет. Германия — вот где он надеялся «дать жизнь» своим трудам, обреченным в отечестве на «литературный остракизм и забвение».
Весной 1861 года он отвез рукопись «Дела» в Лейпциг. И там, в типографии Бэра и Германа на Линденштрассе, дом 2, впервые было издано это сочинение русского драматурга. Явившись 1 мая в контору Бэра и увидев отпечатанный тираж, он воодушевился: «На столе лежала стопка новеньких — 25 экземпляров — Дела. Они смотрели, как новорожденные, и как бы вмиг оживились. Книги эти собственно Я. Мне было приятно — и сквозь всю грусть, которой особенно полно мое сердце во время странствий и вояжей, проникло чувство удовлетворения, что вообще со мною редко случается».