Книга Закрытие темы - Сергей Носов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что, – сказал я, – вроде неплохо. Бодро написано. Молодцевато. Даже с эстрады читать можно. А зачем? Все про Пушкина пишут. Пушкин да Пушкин[23]. Очень подозрительно. Очень.
– Я и сам вижу, – сказал он. – Всюду Пушкин. Откроешь роман, а там – Пушкин…
– Или взять кинематограф. Что это ещё за мода?
– Или критику нашу… Только и говорят, можно или нельзя Пушкина тревожить, этично это или неэтично?[24]
– Вот видите, – сказал я (он тяжело вздохнул). – Вопрос очень сложный. Я, извините, к такому разговору не готов. Увы, не читал Гершензона. Трудно оценить иронию.
Странно: тот факт, что я не читал Гершензона, давал мне почему-то моральное преимущество. Он заулыбался как-то глуповато, будто тоже не читал Гершензона, а только выудил откуда-то случайную цитату.
– И что вас потянуло на Пушкина?
– Сам не знаю. Пошёл в библиотеку и написал.
– Вон вы какой начитанный…
– Есть немного.
– А что ещё пишете?
– А так… Зарисовки…
– Вы математик?
– Постольку-поскольку. Я инженер.
– Ну и прекрасно. Сварганьте что-нибудь на пять страничек о науке. Только о роботах не пишите. О роботах у нас куры не клюют.
Он предложил написать о реликтовом излучении.
– Нет, для нас сложновато.
Ну, тогда о радиогалактиках, о квазарах, об успехах радиоастрономии. (Радио радиом, но его явно тянуло в космос.)
Маленький очерк об эволюции Вселенной?
Я задумался.
– А хотите об антропном принципе?
– А что это такое? – спросил я осторожно.
Ну как же! Антропный принцип… Антропный принцип – это вам не хухры-мухры. Он объясняет картину физического строения мира. Все фундаментальные константы (неужели вы никогда не слышали?) предопределены фактом человеческого существования. Будь другой масса протона или гравитационная постоянная «гамма», и картина мира была б совсем иной. Жизнь в такой Вселенной стала бы невозможной. Нам повезло. Из бесконечного множества вариантов нам достался единственно приемлемый. Вселенная такова, потому что мы можем в ней жить. Если бы она была чуть-чуть другой, мы бы не смогли рассуждать об этом. Разве это не чудо: мы сидим и беседуем? Как вы считаете?
– Пожалуй, чудо, – согласился я недоверчиво.
Между тем рабочий день подходил к концу. Мы вместе вышли на улицу. Он всё ещё рассказывал мне про этот антропный принцип, а когда закончил, стал я витийствовать. Писать надо так и так. Больше парадоксальности и смелее, и чтобы был элемент игры – это обязательно.
Мы прошли одну остановку. Около входа в метро его ждала – он сказал:
– Оля,
познакомьтесь,
моя жена.
А мы, кажется, знакомы, хотел сказать я, а может быть, и сказал, не помню. Помню, что сердце моё сильно забилось.
Пожалуй, поставлю-ка я здесь отточие:
…
Обозначает оно не столько пропуск событий, сколько растерянность автора перед необходимостью что-то рассказывать. О чём рассказывать, когда ничего не случилось; или лучше так: когда что-то случилось, но это «что-то» находится вне событийного ряда.
Грипп не задел. Дрожжи, перестали быть дефицитом. Выступил на профсоюзном собрании с зажигательной речью: как мы живём, товарищи, как работаем? Купил новый дипломат… Не то, не то, не то. У тебя, говорят сослуживцы, чёртики в глазах прыгают, – вот, что главное: чёртики скачут! Мир стал рельефнее. Идёшь по улице и замечаешь: рельефнее, не нарисованное, не из картона сделанное. Батюшки родные, да уж не в оптимисты ли ты записался? Брось, говорю, какой ты оптимист, ты пессимист окаянный (да-да!), пессимист окаянный!..
Так вот и получилось (как-то). Познакомились – подружились. Мы обнаружили духовное, – сразу так уж и духовное? а почему бы и не духовное? – обнаружили духовное родство.
Иными словами, я сублимировал. Я сублимировал, и эта сублимация становилась объектом художественного осмысления. Лжесублимация.
Ну вот, корифеи психоанализа.
Что «вот»?
Ничего. Всё в порядке. Дальше.
Дальше возвращаюсь к идее отточия. Если бы я писал киносценарий, то в этом месте дал бы ряд эпизодов. Один за другим, и все мельком.
Зима. Снег, улыбки. Мы втроём на льду Финского залива среди рыбаков-подлёдников.
Мы в тире (похоже на ретро). Он убивает волка. Я раскалываю орех. Оля выбирает цель, заранее щуря левый глаз.
На вечере молодых поэтов в ДК пищевиков. Молодой поэт размахивает руками.
«Ты ни горяч, ни холоден. Устало глядишь на мир со стороны, а стало быть, терпелив. Хаос души сокрыт от взгляда постороннего. Отчасти ты жить умеешь. Ты умён. Ты счастлив? Ты ни горяч, ни холоден. Ты сыт…»
Прыгает каскадёр с подножки мчащегося поезда. Посмотри, Оля, как весь изогнулся (замедленная съёмка. Сидим в кино). Сейчас он сгруппируется – медленно, как в дурном сне, – и покатится, покатится вниз по насыпи, мастер эффектных падений.
Каждый повествователь должен беречь свой вестибулярный аппарат. А то как даст, как занесёт, замотает…
… Впрочем, не знаю, не знаю. Быть может, юлианский календарь действительно имеет свои преимущества перед григорианским. Я готов легко согласиться, хотя и не слушаю К., и даже готов зевнуть, но, разумеется (благовоспитанный человек), не зеваю, а только сильнее сжимаю челюсти, и киваю в знак внимания головой, и гляжу на новогоднюю ёлку. Ёлка уже заметно поосыпалась, поувяла. Вся в бусах и серпантине, она, разукрашенная, напоминает теперь молодящуюся певицу, эта новогодняя, вернее, староновогодняя ёлка. Тринадцатое января. Вечер. Телевизор безумствует у соседа. Мультипликационный, как и обещано, концерт. А за окнами снег… (Имею обыкновение уточнять, что происходит за окнами, так вот: идёт снег, снежные хлопья…)
Николай разворачивает карту миротворного круга.
– Смотри: это тысячелетие прошло под знаком Рыбы, прошлое – тоже. Точка равноденствия перемещается в сторону Водолея…
Я допиваю остатки чая.
– Кстати, о времени. Пора и честь знать.
Оля:
– Не торопись, детское время.
И то верно: живу рядом.
– Ты их завёл?
– Конечно, завёл.