Книга Волшебник. Набоков и счастье - Лили Зангане
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стиль стал для него «каверзным зеркалом» иллюзиониста. Он с презрением отвергал саму мысль о том, что искусству сочинительства можно научить. В Стэнфорде – университете, где он получил свою первую американскую зарплату, – В. Н. осмотрительно советовал студентам: когда принимаетесь писать, столкните «с крыльца зловещего монстра здравого смысла, который топает по ступеням, готовясь скулить, что книгу не поймет широкая публика, что книгу ни за что не удастся – и как раз перед тем, как он выдохнет слово П, Р, О, Д, А, Т, Мягкий Знак, нужно выстрелить здравому смыслу в самое сердце». Набоков искренне ненавидел «журналистическую дребедень» (всеядное чудовище), Литературу Больших Идей (ее фарисейское воплощение) и морализаторскую писанину (их лживую кузину). Он с подозрением относился к власти общих идей над широкой публикой, по той простой причине, что «все „общие идеи“ (которые так легко приобретаются и так выгодно перепродаются) неизбежно останутся всего лишь истертыми паспортами, позволяющими их владельцам беспрепятственно путешествовать из одной области невежества в другую». Великая литература, считал он, есть мастерство владения языком, а не рупор идей. Более того, он не верил и в «большую литературу», а только в отдельных совершенно оригинальных художников (таких как Шекспир, Пушкин, Пруст, Кафка, Джойс и он сам). И в конечном счете подлинная биография писателя оказывается не более чем историей его стиля.
Так он неустанно просеивал слова. «Художник видит именно разницу» между вещами. Литература в набоковской мерцающей потусторонности начинается с видений. Прежде чем взяться за только что отточенный карандаш и облечь плотью конечности или торс изображаемой фигуры, художник мыслит образами – «не словами, но тенями слов». Тени и оттенки постепенно перетекают в метафоры. «То не была улыбка лукавого демона, сопровождающая воспоминание о страстных восторгах или обещание их, но более чем человеческое свечение беспомощности и блаженства». Такие метафоры он считал дополнительными «бамбуковыми мостиками», по которым весело спешат друг к другу в гости поэзия и проза. Поэтическое мышление и было главной приметой его стиля. По авторитетному мнению Вивиана Блоодмарка, ученый «видит все, что происходит в одной точке пространства», в то время как поэт «ощущает все, происходящее в одной точке времени». И вот мечтания поэта: «Автомобиль (с нью-йоркским номером) пролетает дорогой, ребенок стучится в сетчатую дверь соседской веранды, старик в Туркестане зевает посреди мглистого сада, венерианский ветер катит крупицу пепельного песка, доктор Жак Хирш в Гренобле надевает очки для чтения, и происходят еще триллионы подобных же пустяков, – создающих, все вместе, мгновенный, просвечивающий организм событий, сердцевиной которого служит поэт (сидящий в садовом кресле в Итаке, штат Нью-Йорк)».
Он всегда был погружен в поэтические мечтания. И тут есть еще один скрытый в цилиндре фокусника трюк. Событие, сообщает В. Н. внимательному слушателю, не существует само по себе. Оно должно быть рассказано. Нет фактов как таковых. Они возникают, когда мы обрисовываем их контуры. Они реальны «лишь в том смысле, что они реальные создания» нашей фантазии. Прошлое можно только реконструировать. Биограф-педант, который стремится отыскать вневременную истину, представляет нам перевернутый мир. Композиция произведения и есть его идея. «Великолепная неискренность». Литературное околдовывает буквальное. В снах и мечтаниях Мнемозины вещи превращаются в давно свершившиеся события. Фигуры времени создаются языком. Неужели у Набокова действительно был татарский предок, живший в XIV веке, – этот более чем литературный Набок-мурза? Неужели В. Н. действительно встретился с Кафкой в трамвае? Неужели Вера, в черной сатиновой маске, действительно подошла к нему на берлинском мосту? (Мы ничего этого не знаем, да и какая разница?)
Рассказывать бесконечные истории было для него и пыткой, и забавой. Пыткой – потому что приходилось пролагать пути в «зоологическом саду слов», где обитают своенравные существительные, крапчатые прилагательные, мычащие обстоятельства, трубящие глаголы, где слышится стук копыт знаков, хруст деталей, мелькают «когти и крылья» романов. Забавой – поскольку ничто (кроме, пожалуй, счастья ловли бабочек на альпийских склонах) не может соперничать с ясной радостью изобретения новых миров. Писатели, считал В. Н., могут быть Учителями, Рассказчиками или Волшебниками. Истинный писатель-волшебник – это тот, кто «заставляет планеты вертеться». Это он говорит первозданному хаосу: «„Пуск!“ – и мир начинает вспыхивать и плавиться». Волшебник перетасовывает атомы, чертит карту собственного мира и дает имена мириадам его вещей и явлений. «Вот ягоды, они съедобны. Вон там, впереди, кто-то пятнистый метнулся прочь – надо его приручить. А вот то озеро за деревьями я назову „Жемчужным“ или – еще изысканнее – „Сточным“. Этот туман будет горой – и ее надо покорить». Только Волшебник может выразить такие понятия, как «пространство» и «время», цвет неба или запах времени года, подергивание носа при обнюхивании, муки любви – только Он может представить их как «ряд уникальных открытий» и вплести в канву своего стиля. (Как всегда, трактуя общие вопросы эстетики, Набоков говорил о самом себе.)
Желание выдумывать его не покидало. «Фантазия бесценна лишь тогда, когда она бесцельна», – считал он. Творение без причины есть отвага вымысла. На Антитерре – планете, где обитают Ван и Ада, – дуют прозрачные ветры набоковского стиля. Его стиль позволяет видеть невидимое, схватывать свет, переводить восторг. Другими словами, как заметил Апдайк, «Набоков пишет прозу именно так, как ее только и стоит писать, – восторженно».
Если соединить случайные ноты… Ткань его стиля. Сияющий, ощутимый для зрения мир. «Зеленый и дождливый день», «синий снег… листка из блокнота», «перламутровое колено», «темница хрустального сна». Удивительный парад невиданных существ, составляющих живописное полотно. Вот отец Вана, стареющий денди, презирающий условности повеса, вдруг превращается в темную бабочку: «Старый Демон, сложив горою радужные крылья, полупривстал и сразу осел». Судебные запреты поэтов и безумцев: «Присяжные! Если бы мой восторг мог звучать, он бы наполнил эту буржуазную гостиницу оглушительным ревом». Их пылкие планы насилия и насильничества. Дрожь родственных созвучий: «увядание и упадок» лета, проведенного вместе Адой и Ваном; «пора его фуге угомониться, – последнее прибежище природы, счастливые аллитерации (в которых бабочки и цветы передразнивают друг друга); близилась первая пауза позднего августа, первое затишье раннего сентября». Антифонные тени: «острое расстройство желудка», вызванное неумеренным употреблением зеленых яблок, или кучер, уволенный «после того, как он позволил себе испустить ветры», когда отвозил домой Марину и мадемуазель Ларивьер. Все это и многое, многое другое, наполненное «непрестанным напевом блаженства», есть чистое свидетельство подлинной жизни.
Но, увы, не все схватывали стиль его прозы. Когда в 1941 году вышла «Подлинная жизнь Себастьяна Найта», обозреватель «Нью-Йорк таймс» уныло заметил: «Все это могло бы превосходно прозвучать на другом языке». Несколько лет спустя редакторы «Нью-Йоркера» упорно настаивали на исправлениях в эссе «Мое английское образование» и «Портрет моей матери», которые вскоре превратятся в главы книги «Память, говори». Набоков отверг все поправки, заявив, что ему по вкусу свойственная ему «извилистость… которая только на первый взгляд может показаться неуклюжей или неясной. Почему бы читателю не перечитать иногда предложение? Это ничем ему не повредит». Однако «Нью-Йоркер» продолжал с идиотским упорством настаивать на исправлениях, и В. Н. с дьявольским усердием доказывал ошибочность каждого из них: «Девушки по имени „Жанна из Арка“ никогда не существовало. Я предпочитаю ее настоящее имя Жоанета Дарк. Будет довольно глупо, если в номере „Нью-Йоркера“ за 2500 год меня упомянут как „Вольдемара из Корнелла“ или „Набо из Ленинграда“. Словом, я хотел бы оставить „fatidic“ и „Жоанету Дарк“, если возможно». Ему уже довелось столкнуться и с другим видом непонимания. В 1942 году он читал выездную лекцию «Искусство литературы и здравый смысл» перед женской аудиторией. После лекции почтенная председательница дамской организации поспешила подойти к нему с комплиментами: «Больше всего мне понравился ваш ломаный английский».