Книга Ржавое зарево - Федор Чешко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже было достаточно светло, но ярость, багровой мутью застившая Чекановы глаза, мешала заметить, как непостижимо меняется дергающееся под его ударами звериное тело. А потом обессилевшая рука упустила нож, в висках перестала грохотать барабаном дурная кровь…
Вот тогда-то постепенно вернулась к Чекану способность мыслить и узнавать.
Но было поздно.
И Чекан заплакал — неумело, давясь рыданиями, размазывая по щекам кровавую грязь. Потому что не зверь лежал перед ним на жесткой болотной траве, не лесная хищная рысь, а испоротое ножом стройное женское тело, и на обезображенном лице невозвратимо меркли огромные серые глаза.
Ведьмой ли была Чеканова любовь; бог ли, дьявол уберег ее от погибели звериным обличьем — какая разница, если можно было просто подставить горло под справедливо карающие клыки, и она бы осталась жить.
А Чекан…
Он снова убил ее.
На этот раз — собственными руками.
О Боже, как сурово караешь ты раба своего!
Чекан медленно поднялся, постоял над убитой, глядя, как прозрачный туман растворяет в себе ее тело.
Вот и все.
Без следа.
Навсегда.
Неистовое ржание заставило его опомниться. Что это? Погоня? Нет.
Какой-то неведомый человек взобрался на коня, зацепившегося уздой за крепкий корявый сук, и шпорит, и хлещет Чеканова друга, пытаясь угнать его в лес.
Это кстати — нашлось на ком выместить горе…
Пистольная рукоять будто сама втиснулась в ладонь, курок услужливо подставился взводящему пальцу… Ну, молись, конокрад!
Рука тряслась, но расстояние было невелико — под грохот выстрела нераспознанный тать кубарем выкатился из седла, дернулся раз-другой и затих. Без особого желания — просто чтоб не стоять столбом посреди болота — Чекан подошел взглянуть на него и вдруг шарахнулся с диким безумным криком, опять увидав смертную муку, стынущую в бездонных серых глазах.
Целованный в лоб государем всея Руси стольник Малюты Скуратова рухнул в горькие травы и страшно, молчком, заколотился головой о мягкую болотную землю. Понял он, на что обрекло его предсмертное бессловесное проклятие сероглазой боярышни — на самое страшное обрекло, чего страшнее и быть не может, и чтобы повторялось это за разом раз, без конца.
Прав ты был, непонятный стрелец по прозванию Чеботарь.
Боже, до чего ты был прав!!!
* * *
Утром к разоренному княжьему острогу вышел из чащи невиданный человек. Рослый и жилистый, но с лицом дряхлого старца, седой как лунь…
Он преклонил колени перед вышедшими навстречу боярскими холопами и обеими руками оттянул ворот засохших кровью да грязью лохмотьев, выпрашивая величайшую из милостей — смертельный удар наотмашь.
Что-то яркое, веселое-веселое и донельзя нахальное ломилось в укромную тьму, которую Мечник с таким трудом нашел себе для сна. Ломилось назойливо, неотвязно, бубня не то на два, не то на три голоса малопонятную чушь… Так до брыкливых слизней дображничавшиеся приятели лезут к тому из них (из приятелей, не из слизней), кто степенней других, кто уж махнул рукою на гульбище да прикорнул себе — под столом или в ином уютном местечке… Лезут, требуя непременно да немедленно веселиться с ними. А какое может быть веселье, когда уже заснул было по-взаправдашнему, когда уж и сколько-то там снов успел перевидеть — нет, на же тебе, изволь просыпаться!
Ироды…
Христопродавцы…
Креста на вас нет…
Что?!
Мечник подхватился и сел, ошеломленно хлопая слезящимися, заспанными глазами. Нет, не внезапно пришедшая на ум малопонятная брань из малопонятного сна заставила Кудеслава этак вот вскинуться — словно бы исхолодившее спину панцирное железо обернулось вдруг раскаленными угольями.
Свет.
Вот, значит, что ломилось в хранимую смеженными веками укромную темноту!
Свет.
Ясный, развеселый. Даже не дневной — Хорсов лик заметно преклоняется к вечеру.
Сколько ж это прошвыряло тебя по невесть каким перекатам невесть каких времен норовистое теченье сонных видений?! Как ты мог позволить себе аж так разоспаться?!
А сопутнички?! Как они посмели не разбудить?!
Впрочем, с них-то спросу — как с коня опоросу.
Но ты-то как мог столько времени растранжирить на сон?! Считай, день потерян, и лишь по твоей вине… лешему бы тебя на закуску… воин…
По другую сторону костра сопел скрутившийся клубком Жежень. Судьба-издевательница и во сне донимала его: короткий полушубок никак не соглашался укрыть парня целиком, и оттого на лице Чарусина закупа стыло выражение невыносимой горькой обиды. Кстати, второй полушубок — Асин — который урманка, очевидно, пыталась накинуть Жеженю на ноги, валялся теперь в преизрядной дали от этих самых ног: вероятно, был сброшен назло судьбе (за то, что такая злая) и Асе (за то, что она не Векша).
А Векша (подлинная) и вдова Агмунда Беспечного сидели рядышком шагах в пятнадцати от костра — занимались починкой одежды. Мечникова жена латала штаны, а потому были на ней лишь рубаха да полушубок; Аса же зашивала дыры на рубахе, а потому были на ней лишь сапоги да порты.
Упругие неженские мышцы играли под загорелой кожей урманки (впрочем, она — кожа то есть — при мытье наверняка потеряла бы изрядную долю своей загорелости); Асина грудь казалась на редкость высокой и крепкой как для женщины, успевшей родить и выкормить нескольких детей… Мечнику невольно подумалось о тех тяжких усилиях, ценою которых воевитая скандийка исхитрялась прикидываться чахлой немощной старицей.
От занятых своими делами женщин и доносилось бормотанье, которое принимало участие в пробуждении Кудеслава.
— Ты, Асушка, главное, потачки ему ни в чем не давай. Он же как дите малое — сам не способен уразуметь собственную же пользу. Ну, брыкается… Побрыкается себе, гордость маленько потешит да и смирится. Знаешь, как у нас говорят: «Стерпится — слюбится».
— Слупится?
— Слюбится, говорю! Вот же непонятливая… Ну, полюбит он тебя то есть. А как не полюбить? Ты же всем взяла — и статью, и лицом… Только не потакай, не гнись перед ним. Это уж пускай он пред тобою гнется. Поняла?
— Йо.
— «Йо» — это, что ли, по-вашему «да»?
— Йо.
— А как по-вашему сказать «поняла»? — это с ходу встряла в разговор выбравшаяся из кустов Мысь (в руках у девчонки не многим тусклее Хорсова лика сиял мытый-скобленый коноб).
— Йег форштор.
— Тю… А как «коноб»?
— Хоноб?
— Да не «х», а «к». К-к-коноб. Поняла?