Книга Шехерезада - Энтони О'Нил
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У них есть народные легенды…
— …пословицы, байки, как в любой другой культуре. Только они почти не выносят фривольных рассказов.
— Ты говоришь так, как будто путешествовал с ними.
— Знаком с теми, кто путешествовал.
— С Абу-Новасом?
Всегда неприятно слышать это имя.
— Я практически незнаком с Абу-Новасом.
— Но, по-моему, ты намекал на какие-то свои связи с Надымом.
— Действительно?
— И на знакомство — по крайней мере на прежнее — с Абу-Новасом.
— Абу-Новас слишком увлечен развратом и винопитием, ему не до тесной дружбы.
— Гарун аль-Рашид оспорил бы твое утверждение.
— Халиф питает слабость к ярким краскам.
Зилл улыбнулся:
— Бедуины говорят: «Живи и не думай о том, что жизнь имеет свой предел».
— Неужели ты серьезно винишь бедуинов в прегрешениях Абу-Новаса?
— Бедуины приспособились к среде своего обитания. Возможно, Абу-Новас просто к своей приспособился.
Исхак понял подтекст.
— К чему ты, собственно, клонишь? — спросил он. — Предлагаю сейчас объяснить откровенно, пока ничего не случилось.
Зилл проявил не типичную для себя осмотрительность.
— Наверно, стараюсь получше понять… почему ты оставил Багдад.
— Я излагал тебе свои соображения насчет Багдада.
— Уехал, чтоб вновь обрести чистоту…
— Не затем, чтобы снова ее обрести. Просто уехал.
— Не могут же все стать аскетами.
— В один прекрасный день, — угрюмо изрек Исхак, — Аллах всех нас сделает аскетами.
Они ехали молча на грандиозный, пугающе багровый закат — приглушенный в Багдаде сотнями тысяч теней разной величины и оттенков, а в море кружившийся и игравший на волнах, — который здесь жестоко пылал перед ними, вызывая головокружение, заливая пустыню светом. В этом свете озарения Исхак постепенно понял причину робости Зилла и скрытый смысл вопросов. Но вместо потрясения он испытал только странное удовольствие от собственной сообразительности, чувствуя, что неподъемный груз безболезненно снят с его плеч.
— Вор… сказал тебе, кто я такой, — неожиданно прошептал он.
Зилл нерешительно поколебался, хотя тоже испытывал облегчение:
— Да.
— Вы у меня за спиной толковали?
— Беззлобно, — заверил Зилл с искренностью, не вызывавшей сомнений. — Абсолютно ясно, что он тебя уважает. Естественно, как поэта, но по-моему, и как человека.
— Наплевать мне на мнение вора, — коротко бросил Исхак.
— Он во многом похож на тебя. Может, тебе не хочется этого слышать…
— Не хочется.
— …однако это правда. Он считает, что ты понапрасну губишь свой талант поэта.
— Я не поэт, — отрезал Исхак.
— Один из великих.
— Нет. И не унижайся до лести. Я — Исхак аль-Джаррар. Меня вовсе не интересует Абуль-Атыйя. Он пользовался известностью, как новинка. Жужжал осой на пиру, его взмахом руки отогнали.
— Так что же тебя мучит? — спросил Зилл — То, что оса не жалит или то, что ей этого не позволили?
— То, что она вообще залетела на пир.
Зилл задумался.
— Не могу поверить, что Абуль-Атыйя умер, — сказал он. — Он отдыхает. Вернется в Багдад и покорит его.
— Я слишком далеко зашел, чтоб вернуться.
— Точно то же самое и Юсуф говорит о себе.
Тут Исхак дал волю гневу.
— Я не желаю, чтобы ты сравнивал меня с ворами! — крикнул он и повернул верблюдицу, не в силах больше терпеть.
Поистине, его враждебность к Юсуфу настолько сильна, что ее так просто не отбросишь. Если мальчик действительно прозорлив, то осознает святость и неприкосновенность взаимной неприязни. Стыдно, конечно, что при всем своем ученом высокомерии и раздражении он не рассердился на Зилла. По правде сказать, нельзя не испытывать отцовских чувств к юноше, столь чуждому злобе, столь поглощенному страстью, столь доверчивому. Ему следовало бы испытать на себе опустошительное влияние безответной любви, унижение конформизма, суетность славы и гордости, отчаяние смертного, и однажды — когда-нибудь — он даже, может быть, стал бы родным по духу. Сам Абуль-Атыйя некогда был оптимистом, начав поэтические труды с застольных песен хамрият и газелей — любовных стихов. Теперь его отделяла от них пропасть времени.
С наступлением ночи звездная круговерть осветила пустыню зловещим серебристым светом, не затуманенным ни облаками, ни дымкой, в котором трепетали тени все более редкой растительности, а черные силуэты путников излучали сверхъестественное сияние. Исхак протер горевшие глаза, поморгал — оказалось, что это не галлюцинация.
— Здесь остановимся, — решил Касым на берегу пересохшего речного русла.
— Стало гораздо прохладней, — осторожно заметил Юсуф. — Может быть, лучше дальше идти?..
— А чего ночью видно? Можно проехать мимо, никто нас не заметит.
— Мы ведь ехали почти всю прошлую и позапрошлую ночь…
— Я тогда еще не сообразил.
— Может быть, уже мимо проехали.
— Я почувствовал бы, — заявил Касым без особой уверенности и решительно фыркнул. — Слезайте, отдохнем. Это приказ.
В безводном русле царила соблазнительная прохлада, живой красный огонь, разожженный из ветвей кустарника, привлек редкостное разнообразие насекомых: мошек, ярких жуков-скарабеев, пауков цвета ржавчины с болтавшимися брюшками.
— Говорят, если вдруг усомнишься в существовании Аллаха, разведи костер в пустыне, — сказал Зилл с неизменной улыбкой.
Он стоял перед костром, позабыв об усталости, обо всех своих сомнениях, по-прежнему оставаясь горящим маяком решимости и порядочности. Остальные уселись неправильным полукругом, держась в такой же близости друг к другу, в какой провели не один уже день, но слишком устав, чтоб думать об этом — у всех ломило тело, голова раскалывалась от яркого солнечного света. Днем впервые поели кислых сушеных фиников Шахрияра и его же толченой коры; уже чувствовалось, как организм борется с последствиями, ожидавшимися лишь к утру. Юсуф попробовал одной рукой подоить двух молочных верблюдиц, но животные сопротивлялись, шарахались, и ему удалось выдавить лишь несколько жалких капель. В последней надежде он принялся дуть во влагалище, чтоб спустить молоко. Исхак знал об этом приеме из грубых стихов Башара ибн-Бурда.
— Ну и картина, — заметил позабавленный на секунду Касым — Недолго свадьбы ждать.
— Молоко успокоит желудок, — заявил Юсуф, возвращаясь с неполной миской. — Всем надо глотнуть.