Книга Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последнем письме А. Белый писал: «Приеду с Семеновым (поэт) послезавтра».
У А. Белого только что умер отец, и это меня смущало. Как найти не фальшивый тон с человеком в горе? Как говорить с опечаленным неожиданной потерей? Я ждала его грустного, одним словом, огорченного по-человечески.
И в первый раз безмерно удивилась. Чуть похудевший, но светлый, какой-то по-новому осиянный, он рассказывал:
«Папа умер в нашей городской квартире, внезапно. Я остался потом один с ним. За стеной стоял гроб его… Я думал, как хорошо… смерть, как просто!..» И улыбался серпиком детских губ, удивленно вскидывая загнутыми ресницами, точно спрашивал: «Ведь правда, хорошо? Смерть, когда «Лежу в цветах онемелых, гиацинтах розовых, лиловых и белых»…» Говорил о мертвом, как о живом, о вечном покое, как о вечной жизни, о могиле, как о вершине, озаренной утренней зарей. День этот, с двух часов, шел довольно томительно. Было ясно — кто-то кому-то мешал. Мне не понравился поэт Леонид Семенов. Сдержанный, замкнутый, почти надменный, казался он мне начиненным очень крепко вросшими и очень чуждыми мне догматами. Прочел стихи.
Я в пустыню иду и свечу восковую несу.
Они мне ничего не сказали. Не понимала, зачем Белый привез его с собой. Зачем вообще он «водится» с народниками (им и был Семенов), с теософами, спиритами, меценатствующими дамами, превратившимися в пыль профессорами и т. п.
Он расточал себя с людьми понапрасну всю жизнь. Через 13 лет после нашего последнего свидания в Москве, здесь в Берлине, за столиком кафе жаловался он по-прежнему: «Ах, это ужа-асно! Они меня живьем съели… разорва-а-ли…» И тут же с безумным лицом срывался со стула. «Боже мой! Опять опоздал».
И бежал на заседание, на елку, на собрание «антропософских теток», в гости и т. д. и т. д. Весь в клочьях, на рассвете плелся домой, а завтра — все сначала.
День шел, украшенный всеми бытовыми атрибутами, а я томилась, вела себя глупо, не дамой, не хозяйкой дома, молчала и забивалась в угол. Выручал, как всегда в таких случаях, очень светский и уравновешенный С. Кречетов.
Часам к шести кто-то предложил пойти к пруду. Чуть позади Кречетова и Семенова шли мы с А. Белым. Он снова говорил об отце. Схоронили его в Девичьем монастыре, недалеко от могилы Соловьева. И опять — о мертвых, как о живых:
В его присутствии мне хотелось высвететь насквозь, стать березкой, охваченной ветром, и горько томилась я — не могу! Еще почему-то не могу!.. Как у гоголевской ведьмы из «Утопленницы», внутри оставалось органически непрозрачное темное ядро.
На плотине шумели ивы, холодный ветер срывал первые сгоревшие листья, ничего еще не настало, будущее приближалось лишь в туманных символах и намеках, но моя, всегда опережающая события душа в тот день уже исполнилась предчувствием очень горестных и неизбежных событий.
Потом все было обычно, как полагается. С группой дачников, провожающих дачных гостей, стояли мы на станции, поджидая паровичок. Пыль скрипела на зубах, мне было холодно в белом платье, бились под ветром тощие кустики у рельс.
— Мы скоро увидимся?
— Да, да, конечно… через три недели в Москве…
Свистнул жалобно паровичок, алой молнией просквозил за деревьями. И все померкло в суровых тенях.
«Гриф» мужественно окрылился, прочно укрепился на своем месте, стал быстро входить в моду. Эстетическая позиция нового издательства определенно выяснилась, а гостеприимство и доступность создавали ему широкую популярность. Стихи прибывали от неведомых поэтов из неслыханных захолустий. С. Кречетов, поощряя молодых авторов, не посылал даже категорических отказов без маленьких обстоятельных рецензий, написанных в отеческом тоне. Ободренные авторы стали появляться и собственными персонами…
Стиль нашей жизни на Знаменке резко изменился. Прежде всего, конечно, стало нужно что-то делать, и какими бы заблуждениями это «делание» ни грешило, оно внесло в дни бодрый рабочий дух. Корректуры, рукописи, переговоры заполнили прежние праздные часы.
Готовились к выпуску «Только любовь» и «Горные вершины» Бальмонта, роскошные издания «Саломеи» и «Портрета Дориана Грея», Симфония Белого «Возврат». Набирался материал для второго очередного альманаха.
Дружеское отношение Бальмонта к издательству и личная его дружба с Кречетовым крепли.
А у меня с этой же осени медленно, но неуклонно началось охлаждение и к самому Бальмонту и к его поэзии.
Прежде всего нужно было выбрать в поведении с ним определенный стиль и такового держаться. То есть, или стать спутницей его «безумных ночей», бросая в эти чудовищные костры все свое существо, до здоровья включительно, или перейти в штат его «жен мироносиц», смиренно следующих по пятам триумфальной колесницы, говорящих хором только о нем, дышащих только фимиамом его славы и бросивших даже свои очаги, возлюбленных и мужей для этой великой миссии. Или же оставалось холодно перейти на почву светского знакомства, то есть присутствовать в назначенные дни на пятичасовых чаях, которыми сам триумфатор тяготился безмерно и к которым он выходил настоящим «человеком в футляре», с хмурым, скучающим, а иногда и без маски совсем, с каким-то зверским лицом.
Для второго пункта я оказалась окончательно непригодной, и с этой же осени решила вообще от Бальмонта отдалиться по многим причинам… Но увы! Только через несколько лет выяснилось совершенно наше взаимное органическое недружелюбие. В 1904 году оно почему-то называлось дружбой, и эта дружба, часто против воли, почти обязывала меня вовлекаться в бальмонтовский оргиазм и у нас дома и вообще «в пространствах».
О поэзии Бальмонта написано столько! Начиная с Акима Волынского, все современные критики сочли долгом сказать о нем свое слово.
Что могла бы я добавить, кроме глубокого субъективного суждения? Бальмонт был для меня неким берегом в юности, от которого я скоро отчалила. Не был он для меня ни теургом, осиянным свыше, как А. Белый, ни мэтром, достойным поклонения и глубокого добровольного подчинения, как В. Брюсов. Сам же Бальмонт однажды написал:
В. Брюсов считал это одним из мудрейших бальмонтовских изречений, только смеясь над следующими строчками:
Но смешение проникновенной мудрости с нелепостью считал вообще органической чертой Бальмонта-поэта и Бальмонта-человека.
Так вот: мы друг на друга непохожи, Бальмонт мне не нравился, и я его не полюбила.