Книга Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта. Лу Андреас-Саломе, Нина Петровская, Лиля Брик - Игорь Талалаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видя со всех сторон наплывание мрака, мы в состоянии сами ударить на мрак… Если Вы хоть раз дерзнете вместо убегания от ужаса сразиться с ним хотя бы молитвой, Вы увидите в душе Вашей дуновение чуда. Невидение в жизни чудесного есть действие серого тумана, о котором мне писал Сергей Алексеевич. Но туман этот — в наших глазах. Проникновение в душу Истины зажжет эту дымку — фату уныния — миллионами желто-красных огней, создаст в глазах картину мировой горячки («Горячка пришла»… См. Кнут Гамсун «Драма Жизни»). Но и это обман. Не обман — сонно-сладкая белизна усмиренных среди голубых всплесков волн «скачущих в жизнь бесконечную»(Откр.) — голубых отражений бездонно детских глаз, которые и создают мираж неба.
Вообще чем больше спадает повязка с глаз, тем ближе видишь, что первоначальная картина множества сущностей (идей), которая так пестрит и тешит взор впервые проснувшегося к Жизни из жизни, — тоже обманчива. Все узнанное еще недавно как сущность оказывается только более тонко прикрытым отношением явлений. Такой образ характеризует мои слова: относительность явлений имеет складки, ложится складками. Начало складок и есть та первоначальная относительность, которая скоро всем становится явной. Тогда линия углубления складок начинает казаться сущностями (такова сущность отчаяния, черта, хаоса, ужаса, бреда, безумия, Души мира, ангелов). Но и это оказывается только покровами, случайно приблизившимися к сущности благодаря именно не прямой, а складчатой линии относительного. Тут-то и начинается искание сокровенного в сокровенном (эзотеризма в эзотеризме).
Обнаруживается, что я знаю лишь себя, да еще я должен знать Того, кем я обусловлен. Это познание открывается в молитве и любви к Богу. Вот единственно неотносительное знание. Каждый человек есть нечто аналогичное мне, обязанное познавать Бога. Поскольку мы объединены этой идеей, постольку возможно общение между нами.
Вы противополагаете мистической влюбленности в Душу Мира земной образ любви. Но если сама Душа Мира есть только углубленная относительность, то насколько относительна эта земная любовь. Если влюбленность в Душу Мира есть последнее звено всякой земной любви, выход из Нее к Богу, то перенесение ее на земной образ есть величайший ужас — астартизм, который и пытается провозгласить Розанов. Нет, лучше пускай уж земная любовь не претендует на небесность. Пусть это будет необходимым язычеством (той почвой, на которой выросло христианство). Ведь окончательно осуществиться полнота христианских прозрений может лишь тогда, когда будет «новая земля и новое небо», пока же оно — воинственно, временно, оно всегда еще неокончательно, с язычеством. Мысль о языческом характере земной любви (если эта любовь не абсолютно мистического оттенка) предохранит от источника величайших, духовных срывов — компромисса между Божественной и небожественной любовью. Мы устали от компромиссов. Неужели видение должно опять быть связано?.. Нет, величайшее прозрение мира не должно приближать к серединности. Нет, в христианстве воистину вознесение личности. Трудность да победится молитвою и любовью ко Христу!..
21 июня 1904. Серебряный Колодезь.
…Милая, милая… Люблю, молюсь, радуюсь на Тебя. Целую Твой образочек.
О, какая радость мне увидеть Тебя, милая, милая. Заглянуть в Твои глаза, и без слов улыбаться, улыбаться…
Милая.
Христос с Тобой — Он с Тобой, и я спокоен…
Первая половина июля 1904.
…Ты пишешь о том, чтобы я был счастлив, и тогда мое счастье станет Счастьем мира. Никогда не соглашусь с этим, потому что ныне все мое счастье в том, чтобы раствориться в общем, мировом счастье. Быть гражданином мира, спокойно и сознательно трудиться на пользу и благо человечества — первая ступень этого «моего» счастья, остальные ступени приложатся или не приложатся к «этой первой» ступени — не могу знать, да и знать не нужно. Исполнять мне свой долг труда и работы — необходимо. Все мы связаны в одно великое звено, и наша задача — уяснить, утвердить и не обрывать звенья, которые нас связывают друг с другом. Верю — мы связаны для Вечности. Верю, что нет нас, отдельных, обособленных, а все мы, поскольку обращены к Вечности, обращены к Единому Источнику, давшему всем единый закон свой, исполняя который приближаемся с Верой, Надеждой, Любовью к Нему — Источнику всякой любви. Я не понимаю любви к людям, как таковым; любовь к Богу в людях должна выражаться 1) укреплением существующей, данной Богом связи между собой и людьми, т. е. Законом:, 2) продолжением этой связи благодатью. Так что благодать и закон обусловлены друг другом. Нет благодати без закона. Нет закона без благодати. Закон потому и закон, что определяет и, определяя, необходимо ведет к отреченью. Но все отрекаются во Имя, Это — необходимая, безусловная стадия: ее нельзя обойти. Отрекаются, умирая (война, Порт-Артур). И в отречении-то Истинная Свобода. Идеал всякого развития — переплавить минутную «вспышку», «восторг» в инстинкт, привычку, ибо только так ближе подойти к вечной свободе в Господе. Вогнать закон в инстинкт значит сделать его благодатью. Да, это так!
Много работаю, читаю. Верю — мы близки друг другу. Радуюсь близости. Да, будет!
Христос с Тобой! Он — радость радости, начало и конец, закон и благодать…
Нина. Когда-то расшифровать эти строчки было для меня целью бытия. «Когда душа стонет, как схваченная ветром березка…» — писал он.
Над головой трепетали чахлые березки, охваченные ветром, дрожали мелкой дрожью, точно подрубленные топором под самые корни. Золото поздних летних дней расплавленным током пронзало лазурь. А. Белый научил меня «прозревать» за явлениями косного земного мира.
Рославлев и Кречетов, сидя тут же за яствами или покуривая на ступеньках, блаженно купались в жаре и взапуски читали стихи. Гудели точно два шмеля о своем, мне не нужном. От «жемчужно-грустных» зорь ложились, верно, на мое лицо непонятные им отсветы. Улыбались скептически, а Рославлев, глядя поверх пенсне стеклянными своими глазами, говаривал: «В транс впадаете? Не доведет Вас до добра Ваше новое христианство».
Не довело. Ну, так что же? Я не жалею. За житейским здравым смыслом я никогда не гналась.
Вскоре наша дачная идиллия нарушилась самым неожиданным образом. Рославлев и Гофман, первый из органического своего пристрастия ко лжи вообще, второй, верно, от юности, похвастались где-то и к тому же одновременно «моей взаимностью». Узнал об этом первым
Саша Койранский и на улице ударил перчаткой Гофмана по липу. Рославлева судил сам С. Кречетов у нас на террасе за утренним чаем в моем присутствии. Совестно, противно было. Вдруг вскрылась целая эпопея хлестаковщины. Завопил газетчик Ермилов, недавно женатый и живший тут же через несколько дач. Рославлев клеветнически посягнул на честь его жены — совершеннейшей курицы и ни на что подобное даже во сне неспособной. Поползли как скользкие увертливые гады сплетни из Москвы, загалопировали вскачь 40.000 курьеров.
Этот эпизод я опускаю.
Комната наверху (Рославлева) опустела. Исчез навсегда и Гофман. Черные августовские ночи уже заглядывали в незанавешенные наши почему-то окна. С. Кречетов куда-то исчезал на велосипеде. Частым гостем моим был только Б. А. Фохт.