Книга Геррон - Шарль Левински
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чудесный весенний день. У всех прохожих были эти улыбчивые лица — „Зима позади“. В Вестерборке они улыбались так же, лежа перед бараками в тачках, заменявших им шезлонги. Одна женщина катила коляску, и совершенно незнакомые люди ей кивали. Мол, самое время для этого. Самое время для нового начала.
При том что мир как раз погибал.
На углу Ораниенбургерштрассе я впервые увидел это. Обычная мелкая сигарная лавка. В Берлине таких сотни. Каждая дает свести концы с концами какой-нибудь старухе или инвалиду войны. У входа — люди полукругом. Так собираются, когда какой-нибудь несчастный случай. Или что-то бесплатно дают.
Перед дверью, широко расставив ноги, скрестив на груди руки и вскинув подбородок — так же по-муссолиниевски, как позировал фон Нойсер на своем золотом стульчике, — штурмовик. Как будто он был поставлен охранять рекламную вывеску сигарет „Маноли и Грейлинг“. Рядом с ним второй. С плакатом „Немцы, не покупайте у евреев“. Лица у обоих важные, как у оперных певцов, когда действие достигает высокого драматизма. А были при этом — даже неспециалисту видно — послушные обыватели, которым в кои-то веки дали поучаствовать в большом спектакле.
„Здесь и сейчас начинается новая эпоха мировой истории, и вы сможете сказать, что были у истоков“. Любимая фраза директора старших классов д-ра Крамма. В своем обращении к выпускникам по случаю начала войны он ее декламировал, оглаживая при этом бороду. С той же торжественной классической миной, какую водрузили на себя сейчас штурмовики.
Я был бы рад вспомнить, что я негодовал. Или хотя бы ужаснулся. Но я не ужаснулся. Я просто прошел мимо. Помнится, даже не замедлив шаг. То, что я видел, казалось мне совершенно естественным. То был день, когда такие вещи разумелись сами собой.
Не покупайте у евреев.
Все евреи покидают павильон.
В нескольких кварталах дальше я миновал синагогу, где только что закончилось богослужение. Жидки в своих праздничных одеждах кучковались взволнованными гроздьями и выражали возмущение. Но возмущались они, насколько я припоминаю, не вслух. Уже начали становиться тише воды, ниже травы.
Я шел мимо них. Просто шел мимо.
Чем больше попадалось магазинов, тем больше было штурмовиков. Иногда они замазывали витрины. Еще не выбивали, это началось позже. Сперва только замазывали. Побелкой, как для тотальной распродажи. Еврей околел — и все подешевело.
„Он блуждал по улицам“. Эта фраза то и дело появлялась в сценариях, и я эту сцену всегда вычеркивал. Потому что ее нельзя было внятно отобразить. Потому что в действительности так не бывает.
Я так считал.
В какой-то момент — не помню, как я там очутился, — я шел вдоль канала Купферграбен, где не было ни магазинов, ни бойкотирующих постов. Если бы я здесь утонул, подумал я, мне не пришлось бы рассказывать Ольге о сегодняшнем. Но утонуть — дело трудное. Купферграбен слишком нелепый водоем, чтобы свести в нем счеты с жизнью.
„Он блуждал по улицам. Он видел все словно сквозь пелену“. „Клише эффективны, — сказал однажды Джо Мэй, — потому что в них всегда есть рациональное зерно“.
А потом — все пути ведут в Иерусалим — я обнаружил себя в районе, где заблудился когда-то в детстве. Нет, не обнаружил себя. Потерял.
На Вердерском рынке много еврейских магазинов. Было. Перед „Базаром моды Герсона“ стояло целое подразделение штурмовиков. Куда им до той роскошной униформы, что была у известных всему городу швейцаров этого „Базара моды“. Коричневый — цвет дерьма.
Один из них — до сих пор помню, как я вздрогнул, — походил на нашего консьержа Хайтцендорффа. Но то был не Эфэф. Хотя и тот наверняка держал свой плакат перед какой-нибудь лавкой.
Не покупайте у евреев.
Не носите уголь им на этаж.
— Но вы здесь не партиец, господин Хайтцендорфф, — сказал мой отец. — Вы консьерж.
Люди совершенно спокойны. Как будто все они — и те, что в униформе, и зрители — всего лишь исполняют свой долг. Как положено делать в Германии.
Лишь в одном месте была небольшая возня. Мужчина с окровавленным носом. Он быстро уходил, словно стыдясь того, что его побили.
Наша фирма на Лейпцигерштрассе не была магазином, и перед ней не были выставлены посты. Это меня даже несколько разочаровало.
Слишком поздно я пришел к мысли остановить такси. То была машина фирмы „Крафтаг“, и шофер меня узнал.
— Куда путь держим, господин Геррон? — спросил он меня.
— Домой, — ответил я.
Я открываю дверь в наш кумбалек, а там сидит чужая женщина. Впервые в жизни я не узнал Ольгу.
Она нашла кого-то, кто умеет стричь лучше меня. Теперь ее череп гладко выбрит. Без платка она выглядит как арестант.
Моя Ольга.
Перед нею раскрытая школьная тетрадь. „Я у Эпштейна“. Заголовок для сочинения. Невыполненное школьное задание.
— Ты вернулся, — говорит она.
В ее голосе потрясение.
В этом себе не признаешься. Не хочешь признаваться. Не перенес бы такого признания. Но так уж вышло: мы все пережили слишком много разлук без прощанья. Слишком часто узнавали, что человек может просто изчезнуть. Быть арестованным. Депортированным. Что его столовый прибор еще стоит на столе, а свидетельство о смерти уже выписано. „Сердечная недостаточность“ или „Застрелен при попытке к бегству“. Что уж там впишут Алеманы со свастикой. Другого мы уже и не ждем. Даже непривычно, если не происходит ничего плохого.
Ничего странного, что Ольга удивлена.
— Ты вернулся, — повторяет она, на сей раз окончательно устранив из голоса удивление.
Не хочет, чтобы я заметил, как она боялась за меня.
При том что страх — наше обычное состояние.
— Эпштейн был со мной очень любезен, — говорю я.
— Чего он хотел?
— Я должен делать фильм.
— Естественно, — говорит она.
— Эпштейн говорит, у меня нет выбора. Но он ничем мне не грозил.
— А он и не должен, — говорит она.
— Нет, — говорю я, — не должен.
Она в своей бригаде уборщиц сказалась больной. Убедить начальника смены было нетрудно. Без волос сильнее заметно, как она исхудала. Моя бедная Ольга. Она слишком скудно питается, и виноват в этом я.
— Я все делал в этой жизни не так, — говорю я.
— Нет, — говорит она. — Нам просто выпала не та жизнь.
Она встает и обнимает меня. Мы очень смешная пара: обритая наголо женщина и значительно более рослый мужчина, потерявший свой живот. Неудачное распределение ролей для романтической сцены. Но чувствовать ее близость очень хорошо. От этого легче.
Ее голова приникла к моей груди. Я целую ее голый череп.