Книга Солнце и смерть. Диалогические исследования - Ганс-Юрген Хайнрихс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Г. – Ю. Х.: Раз уж мы ранее ставили вопрос о том, чтó представляет собой полную противоположность потоку сознания, то здесь можно было бы и дать ответ: привычная противоположность ему – застывший и укрепившийся бастион «Я-мыслю». Тем самым мы определили бы место, где локализовано сопротивление, – в самом субъекте. В нашей беседе мы уже как-то упоминали Витгенштейна: он выражает свой скепсис по отношению к идеалистическому самообоснованию, говоря: на место «Я-мыслю» должна быть поставлена формулировка вроде такой: «Это есть некая мысль, а я смотрю на эту мысль, присматриваясь к ней». На этом фоне можно было бы поставить под вопрос и формулировку Лакана: «Там, где я мыслю, я не существую». Его «я мыслю», как представляется, все же еще слишком тесно связано со староевропейским расколом субъекта и объекта. Если мышление, поставленное в центр, понимается как само-сбывание (Sich-Ereignen) и происходит там, где я существую, в совокупности моих познавательных возможностей, то есть в моей телесности и в телесности знаков, тогда вполне может быть, что я существую там, где я мыслю или где оно мыслит во мне.
Следовательно, категориальное различие медитации, перформанса и дискурса может исчезнуть. Ведь дискурс происходит от discurrere, от беготни туда-сюда, от приходов и уходов, появлений и исчезновений.
П. С.: Это – просто курьез в истории языка, что настолько перипатетическое[221] выражение…
Г. – Ю. Х.:…и вероятно, даже танцорское[222] выражение…
П. С.:…как бы то ни было, настолько заряженное движением выражение, как «дискурс», применяется для обозначения таких одномерных и зависимых, как у курьера, смысловых ходов от А к Б.
Г. – Ю. Х.: Как стал возможен такой триумф одномерности?
П. С.: Двигаясь по стопам Маршалла Маклюэна, можно сказать, что линейная ментальность, которая достигает кульминации в культуре дискурса, есть следствие книгопечатания. Она вытекает из односторонности-одностраничности[223], к которым приводит использование букв и грамотность. Специализированный читательский интеллект постоянно бежит по строчкам. Тренированный читатель – это стайер по текстам, бегун на дальние дистанции по строчкам. Это, во всяком случае, частично объясняет феномен дискурсной ментальности. У нас нет возможности рассказать здесь историю взаимосвязи между институциями, посредствующими центрами и языками – мы сейчас не располагаем средствами даже для того, чтобы лишь контурно очертить, как формировалось академическое использование языка (Sprachlichkeit) или как произошло разделение науки и риторики. Мне, однако, хотелось бы мимоходом напомнить о том, что Хайдеггер посредством своего понятия «вникание в смысл» (Besinnung) обозначил средства против впадения мышления в хаотичное движение дискурса; ведь под «вниканием в смысл» он понимает нечто такое, что осуществляется только через посредство нецеленаправленного собирания, медитативного чтения, подобного сбору плодов[224].
Наше ключевое слово обозначает триумф дискурсивной одномерности. Оно констатирует, что академия осуществляет такое воздействие на речь, которое влечет за собой тяжкие последствия – сегодня точно так же, как и прежде. Homo academicus получает премии за верную службу языковым конвенциям своей дисциплины – какой угодно дисциплины, которую он представляет. Фуко смог продемонстрировать, в какой мере поля дискуса – это поля власти, благодаря чему был убедительно истолкован образ бытия дискурсивных формаций. Всякая терминология неизбежно является результатом концептуально определенной истории власти и истории господства; всякий профессиональный язык позволяет проявиться одним феноменам и устраняет другие. И все же при этом кажется, что для повышения степени влияния научных языковых игр нужно принять во внимание еще более общие, скорее, системные мотивы. Правила дискурса выступают для профессиональных языков в той же роли, какую в медицине играют антисептики, они обеспечивают ту стерильность, которая необходима для проведения научных операций, предохраняют от инфекций, идущих от жизненного мира. И я полагаю, что наука как отрасль деятельности возможна только таким образом. Только благодаря этой квазионтологической дезинфекции теоретики могут кооперироваться для сотрудничества, не нанося постоянно друг другу ран и травм. Правила дискурса нужно сравнивать со средствами дезинфекции. Там, где они действуют лишь поверхностно – как это происходит в гуманитарных науках, – имеет место значительно более инфекционный, вредный и заразный производственный климат. Недавнее полевое исследование в научной среде показало, что представители наук о духе и наук о культуре значительно хуже высказываются о своих коллегах и об их работе, чем представители естествознания. Это можно обосновать. Гуманитарные науки – даже и там, где они подают себя методологически осознанными и строгими, – сохраняют высокий экспрессивный фактор, они не позволяют себе достигать столь же высокой степени овеществления, какая типична для hard sciences. Побочное влияние этого состоит в том, что ученые еще слишком сильно чувствуют в дискурсе Другого его личность, его притязание на значимость, его самогипноз. Тут общая конкуренция превращается в личное соперничество между самогипнотизерами. В гуманитарных науках непрерывно протекают бурные нерегулируемые процессы групповой динамики.
Но тенденция к языковой одномерности имеет и еще одну причину – скорее, психополитического характера. Стремление к власти здесь – в той мере, в какой оно уже не является детским, – почти всегда выражается как стремление к серьезности. Властный человек хочет, чтобы его принимали всерьез и серьезно слушали, – и, чтобы достичь этого, он сам вынужден притворяться, будто уважает внешние приличия. Homo academicus сооружает вокруг себя бутафорские конструкции серьезности и заставляет других, насколько это ему удается, преклоняться перед ними. Сартр в важном разделе книги «Бытие и Ничто» говорил о esprit de sérieux. Эта sérieux есть рессентимент, выступающий в качестве метода, так как человек строгий есть научная противоположность человеку доброму. Во всех теоретических сообществах формируются рессентименты. Люди, причастные к власти дискурса, очень чувствительны – им повсюду чудятся опровержения и попытки превзойти себя. Они слишком много читают, чтобы держать все происходящее под контролем и оставаться у власти. Поэтому даже великие дарования после нескольких лет профессиональных занятий дискурсом чаще всего приходят в упадок; они, как говорит Ницше, уже в свои тридцать лет «обречены на позор».