Книга Жизнеописание Хорька - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока они возились там, сзади, судорожным паровозиком, Сохатый, закурив длинную «Фемину», брезгливо отвернулся, но удивительно было, что, когда и он приступил, со значением держа в отставленной руке новую сигарету, Женькино лицо также ничего не выражало: будто в классную доску уставилась, лупила она в стенку свои телячьи глазищи и словно готова была сказать: «Хоре-ок, похрумкать, что ль».
Как они допивали, как играли в карты – Гуля уже тасовал колоду для Сохатого, видно, все здесь подчинено было раз и навсегда заведенному ритуалу, – Хорек глядеть не стал. Он отполз от двери, спустился на улицу. Он знал, что сделает дальше. Достаточно было раз посмотреть на Женьку, на ее сиротское одевание: как она отряхивает фартучек от воображаемых пылинок, расправляет складочки, как снова садится к столу и берет в руки стакан, уже в уголке, в сторонке, чтоб не мешать игре. Только почему-то не шел из головы Сохатый – задумчивый, одиноко стоящий на крыше, взирающий с высоты на город, тот, виденный неделю назад, а не сегодняшний, с гаерской расхлябанностью дергающийся под звук урчащих лебедок около замеревшей, душевно не участвующей никогда ни в чем Женьки.
И что интересно – загоревшись идеей, встав опять на тропу, петляя, кругами подбираясь все ближе к намеченной цели, он потерял интерес к первопричине. В классе отодвинул стул к окну и на удивленный вопрос: «Хоре-ок, ты че?» – ответил однозначно: «А ниче – через плечо не горячо?»
Больше они не разговаривали, друг на друга не глядели. Скоро Женька отсела через проход на заднюю парту к прыщавому тяжеловесному остолопу, распевающему про свой мотоцикл, что поджидал его в деревне, и о том, как будет летом на нем гонять. Хорек не глядел в их сторону, потому как думал о другом.
Он переродился в тень Сохатого, часто прогуливал уроки, крался, вызнавал. Поджидал их часами у дома, пока они не выбирались на волю, провожали Женьку, а сами или разбредались, или, что значительно интересней, шли на дело. Они по-мелкому домушничали – отсюда и деньги, – тянули, что плохо лежит, сбывая товар айсору-чистильщику на вокзале. В марте коланули склад автобазы, причем унесли что-то мелкое, но тяжелое в сумках и рюкзаках. Гуля и Чиж самопалом сняли с лодки подержанный навесной мотор, и Хорек подслушал, как Сохатый орал на них, обещая сделать «гуляй-кишка», – поддерживал дисциплину. Затем, уже в апреле, сработали «Спортмагазин» – тут им помогали еще двое. Сохатый сам не лазил – руководил снаружи. Он пристраивал товар, раздавал премиальные – Хорек зафиксировал и дележку: Сохатый тянет из нагрудного кармана портмоне, отсчитывает с плевочком купюры, запихивает их Гуле в штаны, Чижу – за рубашку.
Где только он не проторчал за это время: подворотни, подъезды, скверы, лавочки-скамеечки, афишные тумбы, кусты, пустые сараи, гаражи, кабины и кузова грузовиков, скользкие обочины – всюду было ему уготовано местечко, неприметное, удобное порой только одним – что все видел, а часто и слышал, и мотал на ус. Побоку пошли карманные затеи – просто не хватало времени, иногда и перекусить не удавалось как следует, но он не страдал, он умел голодать днями, потом, как волк, наверстывая зараз, до икоты, до блаженного бессилья.
Наконец он дождался своего часа. В конце апреля Женька заболела и перестала ходить в школу. Сохатый с компанией по-прежнему подгребали к концу уроков, взимали дань, по-прежнему Хорек просиживал за гаражами на ржавом ведре. И вот однажды они разделились – Гуле и Чижу было что-то приказано, и те, кивнув головами, отбыли в противоположную убежищу сторону. Сохатый, приличия ради, еще посидел немного, но вот поднялся и он.
Может быть, Гуля и Чиж были отряжены за вином в магазин, может, куда-то еще, какая разница – Сохатый шел к дому. Шел один. Хорек выждал немного, три-четыре минуты, и нырнул в подъезд. Проник на чердак, втянул ноздрей какой-то особо колеблющийся воздух. На работающей лебедке дрожала цементная пыль. Бочком подобрался к двери на крышу. Сохатый, как и тогда, стоял близко к краю – манил он его, что ли, – спиной к Хорьку, курил.
Спокойно, отрепетированно (сколько раз проигрывал в мыслях!) ступил кедом на матовый гудрон. Три шага, и силой всего тела толкнул в спину. Вскинув руки, Сохатый полетел вниз ласточкой, только потом заорал. Хорек уже мчался к лестничной площадке. Защелкнул замочек, обтер рукавом – все знал про отпечатки пальцев. Через две минуты был внизу. Спокойно вышел из подъезда, спокойно завернул в проулок, с полчаса простоял за стеной мехмастерских во дворике, на свалке, за ржавым скелетом грузовика. Потоптался на месте, оросил спущенное колесо дрожащей струйкой, потер сухие, зачесавшиеся вдруг глаза. Затем дал кругаля, через огороды, с другой стороны, отправился смотреть.
Сохатый упал перед домом – прямо в центр еще не вскопанной, грязной, мокрой по-весеннему клумбы, в примятые, поломанные, белесые прошлогодние стебли. Хорек не подходил близко, руки цепко держали сук скрывающей его яблони, он хладнокровно наблюдал: жильцов, милиционеров, санитаров «Скорой», Гулю с Чижом, съежившихся, напуганных, утративших вмиг свою взвинченную храбрость. Странно, когда Сохатого переносили на носилки, ему показалось, что налитое, сильное тело было не замерше-схваченным, как у бабки, а студнеобразно, безвольно провисало, его, скорей сказать, перекатили по земле в подставленный брезент.
С Гулей и Чижом он разобрался по-иному. На следующий же день, на вокзале, он углядел их в очереди за пирожками. Хорек позаимствовал пухлый бумажник у гражданина перед ними и перераспределил: документы – Гуле, бумажник с деньгами – Чижу. Сработал элементарно: очередь мешалась с пассажирами, сопела, шаркала ногами, переговаривалась, размахивала руками, протискивала с руганью чемоданы, никто ни о чем не думал, куда-то стремился, за чем-то стоял, кого-то поджидал – вокзальная неразбериха как нельзя лучше подходила для выбранной мести. Гуля с Чижом жались к обворованному гражданину, теснимые толстой мадамой с двумя детками, на нее напирали солдат и грузин и некто с мешком, да еще тонко и гадко кричали, что-то не поделив, у лотка впереди. Раз! – он увел бумажник. Два! три! – перепулил Гуле и Чижу. Четыре! – выждав, когда до продавца осталось человек пять-шесть, прикрывшись за носильщиком, приблизился к гражданину, нарочито неумело залез в карман, выдернул поспешно руку – и был таков! Мгновение спустя раздался крик. Звали милицию. Вот Гулю и Чижа уже вели в вокзальное отделение, причем гражданин обворованный, толстая мадама и какой-то еще случайный в беретке, наперебой галдя, уличали, возмущались, клеймили.
Как донесла молва, Гуля и Чиж схлопотали по трехе – дома у них обнаружилось барахло из «Спортмагазина». Заодно замели и айсора-перекупщика. Зная зоновские правила, следовало ожидать, что за «заклад» Гуле и Чижу предстояла несладкая жизнь в колонии для малолеток.
Восьмой класс он окончил, получил направление в ПТУ. Женька уехала в деревню к бабке. Он собирался восстановить шалаш и провести лето на реке, но тут случилась история с курткой.
Мать к тому времени как-то особенно рьяно, по-весеннему, загуляла и допилась до «Скорой». Два дня после промываний и инъекций ее крючило, кусок не лез в горло. Красные, пятнистые руки немочно дрожали, как и сама она, выдающая надсадные охи, проклинающая водку, напуганная реаниматором, посулившим скорую и верную смерть. Ампулы кордиамина, флакончики с валокордином, аскорбинкой валялись на тумбочке, резкий запах больницы витал по квартире. Мать вставала, чтобы только добрести до ванной – стравить желчь. Там бухала, хрипела, выла и, ополоснутая, нечесаная, в ночной рубашке и ватнике внакидку, шлепала назад к кровати, успокаивала себя срывающимся горловым шепотом: «Ничего, ничего, выходимся». Но так круто, зло ее забрало впервой, раньше хоть с полотенца, хоть колотясь зубами о стакан, она похмелялась, удерживала с трудом алкоголь, и, прижившись внутри, он красил щеки, давал воздуху и сил, поднимал и гнал на работу, и на улицу, и к новой опохмелке-запою, пока хватало денег и здоровья. Тут явно пришла болезнь, и весь май она выкарабкивалась, отказалась от госпитализации, сама, по-народному, принесенным Раиской медом, брусничным листом чистилась и к началу лета ожила, отмякла и только пивом, только пивчишком – для сердца, понемногу, легонько, пробнячком-подкатом входила, кажется, в новый круг невеселой зависимости, где был уже шаг до попрошайничества, обезлички, размытого, несуществующего времени.