Книга Зеркало и свет - Хилари Мантел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что там происходит? Кого-то хотят выпороть. Рука эконома хлопает по столу. Допущена оплошность: кто, что, почему. (Впрочем, никаких «почему», никого не волнует «почему».) Воровство, нарушение – правил или этикета, надломленная корочка пирога, расколотое блюдо: кухонный грех, буфетное преступление. Чем бы это ни было, дядя Джон должен примерно наказать виновного, вопли которого отражаются от холодных сводов, многократно повторяясь внутри головы. Мальчишка-рыбник сидит, согнув шею, прижав к глазам кулачки, под ударами эконома – тот самый рыжий мальчишка-рыбник, которого он, Томас Кромвель, только вчера чуть не утопил в кадке с водой.
– Это сделал я! – От сердитых слез кожа на лице пошла красными полосами, нос потек, глаза стали похожи на щелочки. – Отстаньте, уйдите от меня, хватит, это сделал я.
Он прячет улыбку – плохая выдалась неделя для бедняги.
И когда мальчишку уводят, чтобы наказать, а кучка любопытной прислуги рассеивается, дядя тихо говорит ему:
– Ты, чертенок, это же ты сделал.
– Я? Да меня и близко не было. Ты же слышал. Он сам признался.
– У него не было выбора. Бог весть, – Джон отворачивается, – почему ты не можешь ужиться с этим мелким негодником? Вы же оба городские.
– Уроженцы Патни друг друга не жалуют, сам знаешь.
– Тебя не поймаешь в ступе пестом, Томас. Интересно, чем ты кончишь?
Уайтхоллом, очевидно. Король откладывает перо. Трет кончики пальцев: дело сделано, deo gratias[29]. Рейф подхватывает листы. Каждый росчерк пера означает взмах топора. Как тот мальчишка-рыбник, они поймут, что если Томас Кромвель сказал: «Это сделал ты», значит так оно и было. Нет смысла спорить. Только лишняя боль.
За дверью он говорит Рейфу:
– Отвези это в Тауэр, пока он не передумал.
– Сэр?.. – Взгляд Рейфа удивленно скользит по его руке. Он сжимает в ладони – как он там оказался? – перочинный ножик короля, украшенный черными буквами «ГР».
Ах, вздыхает он, надо бы вернуть… Рейф предлагает, давайте я отнесу, нет, говорит он, лучше убедись, что бумаги попали Кингстону в руки, еще успеешь вернуться к Хелен до темноты.
Рейф уходит, напоследок оглянувшись через плечо, – бледный проблеск над черным водоворотом. Он, Кромвель, возвращается к своему господину, сжимая в ладони перочинный нож. Медлит в дверях, на губах слова: ваше величество, я случайно прихватил ваш ножик.
Но Генрих молится, стоя коленями прямо на каменном полу у стола. Его глаза закрыты, губы движутся: salve, regina[30]. Розоватый вечерний свет дрожит вокруг.
Он кладет на стол перочинный ножик и идет к двери. Не пятясь, как надлежит в присутствии короля, но уверенно, будто в собственном доме, прервав кого-то на полуслове, выходит, оставляя дверь открытой.
Вчера вечером Дик Персер спросил его:
– Хозяин, а королева и правда виновна? Неужели она правда кувыркалась со всеми этими молодцами?
Бесполезно объяснять, что ее судили не за это, а за измену. Миновал всего лишь месяц, а они помнят только про блуд и распутство.
– Хочешь знать, что я думаю? – Он провел рукой по глазам. – Видишь ли, Дик, для того нам и нужны суды, судьи и присяжные… чтобы защитить нас от тирании одного человека.
За дверью к нему устремляются королевские джентльмены, но он выставляет ладонь, не давая им приблизиться:
– Ступайте к нему, он молится, но, смею предположить, скоро велит принести ужин. – Он раздражен – если Генрих может внезапно опуститься на колени и воззвать к Пресвятой Деве, кто-то должен заранее подложить подушку для молитвы. – Разожгите огонь, уже выпали росы. Позже он позовет музыкантов…
Клеман Жанекен, его псалмы. Дуэты Франческо Спиначино, сальтареллы Дальца из Милана: pavane alla venetiana, pavane alla ferrarese[31], новая токката Капиролы, заученная по манускрипту, украшенному по краям обезьянами и скачущими зайцами. Гальярда, бас-данс, Chansons Nouvelles en musique a quatre parties[32]: четверо мертвы или все равно что мертвы, даже пятеро, если считать Джорджа Болейна. В иные ясные вечера музыканты неспешно соберутся у королевского порога: желе и фрукты, жаренные в меду, уносят, и, как только слуги удаляются, консорт в сборе, у одного из музыкантов в руках лютня: дрожащая нота, извлеченная струной, настроенной на серафический лад. Поскольку Норриса, Брертона и Уэстона больше нет, другие джентльмены, отобранные Томасом Кромвелем, займут их места в королевских покоях. Но им не сравниться со старыми слугами, ибо те знали, когда ты настроен петь, а когда молиться. Неужели и после смерти они будут вписывать в расписание дежурств свои имена: шесть недель на службе, шесть недель отдыха? К третьей неделе мая их головы на улице. Придет осень, дни станут короче, и тень Гарри Норриса вернется к своим обязанностям, раскачиваясь, словно паук на шелковой ниточке в темноте. В тайном углу воображения мальчишка-рыбник вечно ждет, когда его выпорют, Джордж Болейн вечно сидит в своей камере и вскакивает, когда ты входишь: мастер Кромвель, я знал, что вы придете. Джордж встает, протягивает руки, и этот образ шевелится у него внутри, повсюду: в любом замкнутом пространстве, и гаснет свет, как будто ставни закрыты до половины. Над ним тень, словно распахнутые ангельские крыла; кровь на губах, ее изгибы не перья, но камень – и холод, холод, пробирающий до кости. Каменная арка, подвал, крипта, где кто-то затаился во тьме, кто-то боялся боли так давно, что шагает ей навстречу, раскинув руки, почти радуясь, что она наконец-то пришла.
Он вспоминает себя восемнадцатилетним. Жалкий и изувеченный, он выполз с поля битвы и тащился по Италии, пока не остановился отдохнуть – или сделать привал – у ворот банкирского дома Фрескобальди. Тогда он не знал, чей это дом, знал только, что ему нужен кров. Он видел городского святого, намалеванного на стенах, – покровителя города: малыш Геркулес, сжимающий змею в кулачке, герой Геркулес, очищающий Авгиевы конюшни метлой и граблями. Когда на его стук ворота открылись, он вполз внутрь. «Как меня зовут? – сказал он привратнику. – Я Эрколе, и я могу работать».
Теперь, вспоминая беспомощного юношу на мостовой, он видит себя в саже, словно спасался из горящего дома. Он шагает по особняку в Мортлейке, лорд Кромвель на своей земле, шум прибоя знаком ему, как плеск вод в материнской утробе. Наконец он гасит свет, засыпает и во сне стоит, завернутый в черный плащ, в порту, где от горящих кораблей вспыхнули пристани.
Ближе к утру грохот в ворота будит домочадцев. Он встает, читает короткую молитву и спускается узнать причину. Это люди Ричмонда из Сент-Джеймсского дворца, молодой герцог умер.