Книга Я не боюсь летать - Эрика Джонг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дети (как он часто говорил) – тоска смертная. Слово «тоска», произносимое в нос, всегда оставалось одним из его любимых. Но это не худшая характеристика из его уст, как и словечко банальный – тоже одно из любимых. Наивысшую степень презрения выражало слово «вульгарный». Вульгарными могли быть, конечно, люди, а также книги, музыка, картины и даже пища. Как он однажды сказал, когда его знаменитый дядюшка взял его в «Ле павийон»[346]: «Эти блинчики вульгарны». Произносил он это слово с длинной паузой между первым и вторым слогами, словно между «вуль» и «гар» ему чуть было не открылось некое откровение. Важное внимание уделял Чарльз произношению.
И самое главное: я забыла сказать, что при все при том я была безумно влюблена в него, с ударением на слове безумно. Цинизм пришел позднее. Для меня он не являлся напыщенным, прыщавым молодым человеком, а был фигурой необыкновенного обаяния – будущий Ленни Бернстайн[347]. Я знала, что его семья с их бледно-палевой гостиной от декоратора и мебелью, укрытой пленкой, была в тысячу раз вульгарнее моей. Я чувствовала, что Чарли сноб и вовсе не умен. Я знала, он никогда не принимает душ, не пользуется дезодорантами и плохо вытирает задницу, словно все еще надеясь, что ему на помощь придет мамочка. Но я по нему сходила с ума. Ведь прежде всего он предан самому универсальному из всех искусств – музыке. Я всего лишь приземленный книжник, чьи интересы ограничивались литературой. И самое главное: он играл на рояле, как мой отец. Когда он садился за инструмент, у меня в штанах становилось мокро. Ах, эти длинноты, крещендо, диезы, бемоли! Вы знаете ужасное выражение «стучать по клавишам»? Этим Чарли и сводил меня с ума. Иногда мы даже трахались на рояльной табуретке под тикающий метроном.
Познакомились мы забавным образом. На телевидении. Что может быть забавнее, чем чтение стихов на телевидении? Результат – ни телевидения, ни поэзии. Результат – нечто «образовательное», если вы извините мне это словечко.
Программа шла по 13-му каналу и представляла собой этакий винегрет из семи искусств – и все были мертвые. Почему программа считалась образовательной, ума не приложу. Приглашались семь молодых «художников», каждому из которых на его (ее) номер отводилось четыре минуты. Был там еще один старый пердун с заплывшими глазками, звали его как-то вроде Филипс Хардтак, и он интервьюировал каждого, задавал язвительные вопросы, например, «что такое, по вашему мнению, вдохновение?» или «какое влияние ваше детство оказало на вашу работу?». На эти и десяток других вопросов отводилось еще четыре минуты. Кроме образовательного шоу у Хардтака были и другие программы – животрепещущие ревю о написании книг и реклама виски, и эти два занятия имели больше общего, чем может показаться на первый взгляд. Виски всегда было «легким» и «мягким», а книги всегда – «резкие» и «впечатляющие». Нужно было только выпустить Хардтака в студию, и из него сыпались определения. Но иногда он путал их и называл книгу «легкой» и «мягкой», виски – «резким» и «впечатляющим». Для виски двадцатилетней выдержки и престарелых авторов, опубликовавших мемуары, Хардтак держал наготове словечко «выдержанный». А для молодых авторов и дешевого виски у Хардтака был такой штамп: «Не хватает мягкости».
Большинство «художников» на шоу были под стать Хардтаку. Например, молодой дурак, который называл себя «киномейкером» и показал четырехминутный фильм (изображение дрожало, и пленка была переэкспонирована), в котором что-то похожее на двух, а может, и трех амеб плясало, двигая ложноножками. Чернокожий художник, называющий себя художником-активистом, рисовал исключительно стулья – до странности пацифистский объект для художника-активиста. Сопрано с очень желтыми и очень заячьими зубами (Чарли был приглашен, аккомпанировать ее четырем минутам дребезжащего Пуччини). Группа ударных в лице одного человека по имени Кент Бласс, он судорожно прыгал между барабаном, ксилофоном, стеклянными аквариумами, кастрюлями и сковородами; современный танцор, который ни разу не произнес слова «танец», имея в виду танец, исполняемый не им. Певец народных песен протеста, чье бруклинское произношение было декорировано уроками дикции, что давало довольно странный эффект. И потом была я.
Они усадили меня, словно для портрета, в серую раму из фанеры, чтобы я отчитала свои четыре минуты поэзии, а добираться туда мне пришлось по каким-то мосткам. Чарли находился точно подо мной за роялем и заглядывал мне под юбку. Пока я читала стихи, его взгляды прожигали дыры в моих бедрах. День спустя он мне позвонил. Я его не запомнила. Тогда он сказал, что хотел бы написать музыку к моим стихам, и мы встретились с ним в ресторане. Я всегда была очень наивна и легко покупалась на такие уловки. Если я слышу: «Давайте зайдем ко мне – я переложу ваши стихи на музыку», – я всегда захожу. Или по крайней мере иду.
Но Чарли меня удивил. Когда он пришел ко мне домой, вид у него был костлявый, немытый, а нос торчал крючком, но в ресторане он продемонстрировал гигантские знания Коула Портера, Роджерса и Харта[348], Гершвина[349] – все те песни, что мой отец наигрывал на пианино, когда я была маленькой. Даже малоизвестные песни Коула Портера, почти забытые – Роджерса и Харта из малоизвестных мюзиклов, совершенно неизвестные – Гершвина, – он знал их все. Он знал даже больше меня, так как в моей памяти задерживались в основном броские строки. Вот тогда я, идиотка, и влюбилась в него, трансформировав из немытой крючконосой лягушки в принца, точнее сказать, еврейского принца-пианиста. Как только он пропел последний куплет «Сделаем это»[350] и не перепутал ни одного слова, я была готова делать это с ним. Простой случай помешательства.
Мы отправились домой в постель. Но Чарли так переполняла эйфория, что он сник.
– Ну, подирижируй мной, – сказала я.
– Похоже, я потерял мою палочку.
– Ну тогда сделай это, как Митропулос[351] – голыми руками.
– Ты настоящая находка, – сказал он, завозившись под одеялом.
Но руками или палочкой – безнадежно. У него зуб не попадал на зуб, плечи конвульсивно сотрясались. Он хватал ртом воздух, словно страдал эмфиземой легких.
– Что случилось? – спросила я.
– То, что ты такая находка, – я даже поверить в это не могу.