Книга Я не боюсь летать - Эрика Джонг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, я заметила, что если человек не чистый гений, то гарвардское образование для него постоянная обуза. Дело не в том, чему они там научились, а в том, что они о себе после этого думают – тяжкая ноша быть гарвардцем; аура, атмосфера, проблемы с произношением, нежные воспоминания о Чарльз-ривер[335]. От этого они становятся похожими на детей, носятся по коридорам рекламных агентств, так что их галстуки развеваются следом за ними. Из-за этого им приходится терпеть отвратительную еду и дешевую мебельную обивку Гарвардского клуба, лишь бы только произвести впечатление на невинную молодую девичью душу величественным источником их бакалаврской степени.
У Чарли был гарвардский синдром. Учился и закончил Гарвард он средненько, но всегда чувствовал свое превосходство надо мной с моей «Фи Бета Каппой»[336] из захудалого деклассированного Барнарда. Он верил, что в Гарварде его осенило аристократизмом, и, несмотря на все неудачи, постигшие его в мире, он остается (следующее слово должен пропеть дуэт Колнера и Салливана) гарвардцем.
Чарли обычно спал до полудня, потом вставал и завтракал в одном из молочных ресторанов, сохранившихся от прежних дней, когда иммигранты селились кучно. Два раза в неделю он заставлял себя вставать в девять и ехал на метро в центр в музыкальную школу, где давал уроки игры на фортепьяно и дирижировал хором. Деньги он зарабатывал мизерные и жил главным образом на дивиденды от капитала, полученного от отца. Он ужасно скрытничал, если заходила речь о его доходах, словно это была какая-то грязная тайна. И тем не менее я всегда считала, что если бы не скаредность, то жить он мог бы не так скудно, как жил.
Однако в его семье был один грязный секрет, и, может, поэтому вопрос о деньгах был для него таким деликатным. Семья Чарли разбогатела усилиями его дядюшки Мела – знаменитого танцора, лже-БАСПа[337], который проскользил по бальным залам все тридцатые годы в патентованном парике-накладке с подправленным носом и женой-шиксой – танцовщицей. Мел Филдинг всю жизнь посвятил тому, чтобы сохранить в тайне свое еврейство, и он согласился поделиться богатством с семейством на том условии, что они своим носам тоже сделают пластические операции и изменят фамилию с Фельдштейн на Филдинг. Чарли отказался ремонтировать нос, однако новую фамилию принял. Отец Чарли ампутировал себе полноса (в результате он стал похож на еврея со смешным маленьким носом). Но главное состояло в том, что Фельдштейны оставили Бруклин и переехали в Бересфорд[338] в позолоченное гетто, в псевдозамок на Сентрал-парк-уэст.
Всемирная сеть танцевальных школ, продающих пожизненное членство пожилым людям, – таков их маленький семейный бизнес. И не то чтобы рэкет, по крайней мере ничуть не больший рэкет, чем психоанализ, или религия, или групповая психотерапия, или розенкрейцерство[339], но, как и вышеперечисленное, этот бизнес тоже обещал избавление от одиночества, бессилия и боли и, конечно, разочаровал немало людей. Обучаясь в университете, летом два-три сезона Чарли проработал в танцевальной студии, ни много ни мало – символический жест. Он ненавидел повседневную работу, даже если она состояла в том, чтобы скользить в танце под мелодию в несколько тысяч долларов с восьмидесятилетней дамой, которая только-только стала пожизненным членом. Когда я с ним познакомилась, Чарли проявлял крайнюю чувствительность, если речь заходила о бальных танцах. Не хотел, чтобы кому-то стало известно, что именно этим бизнесом его отец зарабатывает на жизнь. И тем не менее он нередко в компании друзей или со мной ронял имя своего знаменитого дяди. Раздвоение личности – прекрасная мелодия для танца. У нее свой собственный ритм.
Чем занимался Чарли? Он готовил себя к грядущему величию. Он грезил средь бела дня о своем дирижерском дебюте и начинал писать симфонии. Они были – все до одной – неоконченные симфонии. Еще он начинал сонаты и оперы, основанные на работах Кафки или Беккета. Это были незавершенные опусы, он неизменно обещал посвящать их мне. Может быть, для других он был неудачником, но для себя – романтической фигурой. Он рассуждал о «молчании, изгнании и хитроумии»[340]. Молчание – незаконченные симфонии. Изгнание: он оставил Бересфорд и поселился в Ист-Виллидже. Хитроумие: его роман со мной. Он проходил через начальные испытания, выпадавшие на долю всех великих художников. Как дирижер он еще не получил своего шанса, а дополнительные преимущества, по его мысли, имел в связи с тем, что не гомосексуал. Как композитору ему еще нужно было научиться справляться с кризисом стиля, который будет преодолен с возрастом. На все нужно время, в данном случае необходимо мыслить десятилетиями, а не годами.
Подремывая на фортепьянной табуретке или за тарелкой с блинчиками у «Ратнерса»[341], Чарли представлял, каким он будет, когда все это случится, – виски с легкой проседью, он чрезвычайно любезен и эксцентрично одет. Отдирижировав свою новую оперу в «Метрополитен», он не сочтет зазорным отправиться в «Половинную ноту»[342] на джем-сейшн с подающими надежды джазовыми музыкантами. Восторженные студентки, узнавая его в клубе, шумно потребуют автографов, а он будет отваживать их остроумными замечаниями. Летом он будет уезжать в загородный дом в Вермонте, где станет сочинять музыку за своим «Бехштейном»[343] под наклонным фонарем в потолке, выходя из своего кабинета исключительно для умных разговоров с поэтами и молодыми композиторами, которые последовали туда за ним. Три часа в день он выделит на написание биографии в усредненном, по его словам, стиле между Прустом и Ивлином Во[344] (его любимые авторы). И потом будут женщины. Вагнеровские сопрано с огромными, в ямочках задницами, словно сошедшие с картин Рубенса. Чарли питал большую слабость к пухлым, даже толстым женщинам. Он всегда считал, что я слишком тощая, а задница у меня слишком маленькая. Если бы мы остались вместе, у меня, наверное, развилась слоновья болезнь. После толстых сопрано шли литературные дамы: женщины-поэты, посвящавшие ему книги, женщины-скульпторы, жаждавшие, чтобы он позировал им обнаженным, женщины-романисты, находившие его таким обаятельным, что делали его центральной фигурой их romans à clef[345].