Книга Я не боюсь летать - Эрика Джонг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец выглядит вполне себе ничего – лет на пятнадцать моложе, чем его шестьдесят годков, он озабочен редеющими волосами и физической формой, ходит пружинящим шагом, и я переняла у него походку. Мы похожи внешне, ходим одинаково, любим каламбуры и остроты, но при этом почти не можем общаться. Всегда немного смущаемся в присутствии друг друга, словно каждый знает какую-то страшную тайну в наших отношениях, но не может о ней говорить. Что это за тайна? Я помню, как он постукивал в стену между спальнями, чтобы успокоить меня, помочь побороть страх перед темнотой. Помню, как он менял мне простынки, когда в возрасте трех лет я писалась в кровать, как подавал мне горячее молоко, когда мне было восемь, и я страдала бессонницей. Помню, как-то раз он сказал, после того как я стала свидетелем жуткой ссоры между родителями, что они останутся вместе «ради меня»… но было ли что еще – соблазнение несовершеннолетней или первородный грех, – моя заанализированная память так далеко не простирается. Иногда запах мыльного брусочка или какой-нибудь другой такой же вещицы домашнего быта внезапно вызывает давно забытые детские воспоминания. И тогда я задумываюсь – сколько других воспоминаний спрятаны в тайниках моего мозга; похоже, собственный мозг – последняя терра инкогнита, и я исполняюсь благоговения при мысли, что когда-нибудь там будут открыты новые миры. Представить только, потерянный континент Атлантида и все ушедшие под воду острова детства покоятся там и ждут, когда их обнаружат. Внутреннее пространство, которое мы никогда толком не исследовали. Миры внутри миров внутри миров. И самое замечательное то, что они ждут нас. Если нам не удается их открыть, то происходит так только потому, что еще не создали нужного для этого транспортного средства – космического корабля, субмарины или стихотворения, которые доставят нас к ним.
Я пишу отчасти и по этой причине. Как иначе мне узнать, что я думаю, если я не увижу, что пишу? Мои сочинения – это субмарина или космический корабль, который доставляет в неизвестные миры в моей голове. И это путешествие бесконечно и неисчерпаемо. Если я научусь строить подходящее транспортное средство, то найду и другие территории. И каждое новое стихотворение – новый корабль, либо погружающийся глубже, либо поднимающийся выше, чем предыдущий.
Брак с Брайаном закончился, вероятно, в тот день, когда я шла по улицам Тихуаны с моим остряком-отцом. Мой отец из кожи вон лез, чтобы казаться веселым и полезным, но я по уши погрузилась в чувство вины. Передо мной стояла дилемма: если останусь с Брайаном и еще раз попытаюсь жить с ним, то сойду с ума или по меньшей мере почти потеряю собственное «я». Но если я оставлю его один на один с безумием в руках докторов, то брошу его как раз в тот момент, когда ему больше всего нужна моя помощь. В некотором роде это предательство. Все сводилось к выбору между собой и ним, я выбрала себя. Чувство вины, связанное с таким выбором, до сих пор не отпускает меня. Где-то в глубинах подсознания (со всеми затопленными воспоминаниями детства) живет величественный образ идеальной женщины, этакой еврейской Гризельды. Она и Руфь, и Эсфирь, и Иисус, и Мария в одном лице. Она всегда подставляет еще одну щеку для удара. Она проводник, сосуд, у нее нет собственных желаний или потребностей. Когда муж бьет ее, она его понимает. Когда он болеет, она выхаживает его. Когда болеют дети, она выхаживает их. Она готовит, содержит дом, управляется в лавке, ведет учет, выслушивает проблемы всех и каждого, посещает кладбище, пропалывает сорняки, сажает деревья в саду, драит полы и тихо сидит на верхнем балконе в синагоге, пока мужчины читают молитвы, в которых утверждается неполноценность женщин. Ей доступно абсолютно все, кроме самосохранения. И я втайне стыжусь, что не похожа на нее. Хорошая женщина могла бы посвятить свою жизнь заботам о свихнувшемся муже. Я не была хорошей женщиной. У меня в жизни была масса других дел.
Но если я пренебрегла своими обязанностями в отношении Брайана, то мне это воздалось сторицей с Чарли Филдингом. Из одного только чувства мазохизма – хорошего, здорового, «нормального женского мазохизма» – вам не превзойти моих отношений с Чарли (начавшихся сразу же после разрыва с Брайаном). Интересно, что мы всегда следующему любовнику отдаем весь избыток чувств от предыдущего. Психологический вариант «склизких вторых»[331].
Дирижер
Чарли Филдинг был высок, сутул и походил на Вечного жида. Необыкновенно длинный и крючковатый нос с ноздрями-крыльями зависал над маленьким ротиком, губы неизменно имели горькое выражение – что-то среднее между презрением и унынием. Кожа желтоватая, болезненная, порченная угрями, которые время от времени все еще беспокоили его. Он носил дорогие спортивные твидовые пиджаки, которые висели на его плечах как на проволочной вешалке, а брюки на коленях торчали мешком. Карманы старого пальто были набиты дешевенькими книгами. Из потертого свиной кожи портфеля торчал кончик дирижерской палочки.
Если бы вы увидели его в метро или в одиночестве за обедом у «Шрафтса»[333], где счет он выписывал на своего отца, то по выражению лица вы решили бы, что он пребывает в трауре. Это было не так, если только он не оплакивал авансом своего отца, чьи деньги должен был унаследовать.
Иногда в ожидании обеда – цыпленок в сметане, горячий шоколадный десерт со взбитыми сливками – он вытаскивал из своего портфеля партитуру и, держа палочку в правой руке, начинал дирижировать воображаемыми музыкантами. Делал он это в полном самозабвении и явно без малейшего желания выглядеть подозрительно. Он просто не замечал людей вокруг.
Мать назвала его в честь принца Чарльза Эдварда[334], правда, Чарли все же был еврейским принцем, жил один в однокомнатной квартире в Ист-Виллидже. В том же районе, где на протяжении двух поколений жили его бедные предки. На жалюзи в окнах был многолетний налет сажи, а под ногами всегда хрустел песок. Обстановка в квартире была спартанская: встроенная кухня с пустыми шкафами, если не считать упаковок с курагой и пакетов с леденцами, портативный проигрыватель, две коробки пластинок, он так и не распаковал их, принеся двумя годами ранее из родительского дома. За окном торчала пожарная лестница, выходившая на закопченный дворик, а напротив жили две лесбиянки средних лет, иногда забывающие опустить жалюзи. Чарли смотрел на гомосексуалов с тем осторожным презрением, которое нередко свойственно людям, имеющим проблемы с сексуальностью. Он постоянно пребывал в возбуждении, но ужасно боялся показаться вульгарным. Ведь гарвардское образование имело целью погасить вульгарность, глубоко засевшую в его генах, и хотя он был похотлив, но не желал трахаться так, чтобы сие действо казалось смешным ему самому или соблазняемым девушкам.