Книга Разделенный город. Забвение в памяти Афин - Николь Лоро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Злосчастье никогда не забудет»[621]: это слова Электры, и тем не менее ни один греческий герой не верит так, как Электра, в собственную внутреннюю независимость. Как если бы в субъекте неделимая[622] и безмолвная сила стала волей, напряженной в своей стойкости: возможно, это господство и самообладание, но кто же тогда господин в такой ситуации?
Разумеется, Электра хочет им быть; по крайней мере, она неоднократно дает слово тому, что в ней хочет высказаться. И тогда, как если бы самым сильным утверждением было отрицание, она употребляет исключительно негативные выражения:
Или:
Отрицание и глагол в форме будущего. Отказ и подчинение себе времени – именно такой, как мы видим, является лингвистическая формула, специально выбранная, чтобы выражать незабывающее бытие Электры. Но в тексте также есть каскады отрицаний, нагромождения, в которых логика вычитания и аннулирования рискует потеряться, уступая место утверждению чистой интенсивности негативного.
Например:
Одна фраза, всего одна, но ни один грамматист не найдет[626] в ней то, что пытается внушить перевод; в любом случае можно биться об заклад, что афинская публика точно слышала в ней интенсивность отказа. Электра также говорит:
Тем самым негативная форма становится притязанием на всемогущество и проектом вечности. Поэтому мы не должны искать здесь классическое применение литоты, кое-кем обнаруживаемое в высказывании незабвения[628]. Совсем наоборот, то, что высказывается в словах Электры, – это удвоение, которое усиливает негативное, как в oú pote amnasteī («нет, он никогда не забывает»), или вечность будущего предшествующего (táde gàr ályta keklēsetai: «ибо это навсегда назовется неразвязанным»[629]). Но, прислушавшись к Фрейду, мы вполне можем расслышать во всех этих высказываниях одно и то же переотрицание – неосознанное для говорящего признание, что на самом деле он отречется, откажется от ярости, которой будущее время давало гарантию безграничного становления; и в первую очередь это признание того, что слишком сильное отрицание будет, несмотря ни на что, пересилено – побеждено или, по крайней мере, принуждено к молчанию и тем самым уже забыто – другим отрицанием. Ибо отречение проговаривается – осуществляется – с помощью «отрицающих» глаголов: это apeīpon[630] для Ахиллеса и apennépō для Эриний, принужденных отменить (от-сказать) запреты, озвученные ими для Афин.
Ибо Незабывающее всегда должно быть Забытым[631].
Не бывает обходных путей, которые рано или поздно не вели бы прямо к объекту исследования; если этот короткий экскурс в трагическую вселенную позволил увидеть провозглашение незабвения во всей его интенсивности, теперь настало время – чтобы положить конец игре двойного отрицания – покинуть поэтические тексты, чтобы вернуться вместе с греческими историками в Афины 403 года, где амнистию провозглашают декрет и клятва.
Высказанный прямой речью, как это и должно быть в декрете, где письмо сразу и представляет, и подчиняет себе действительно произнесенный дискурс[632], запрет на память позволяет включить себя в виде цитаты в нарратив историка или в те обращения к образцам прошлого, к которым прибегают ораторы («И, связав клятвой, они установили для нас „запрет припоминать злосчастья“ [tò mē mnēsikakeīn] друг другу»). Запрет застывает в rhēma, закосневшем «изречении», со временем приобретающем качество максимы или окончательно неактуального exemplum[633]. Ибо «нарратив, возможно, является жанром дискурса, в котором гетерогенность жанров фраз и даже гетерогенность жанров дискурса легче всего подвержена забвению»[634].