Книга Плешь Ильича и другие рассказы адвоката - Аркадий Ваксберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но недаром же эта бывшая лавка имела хорошую репутацию — по тогдашним, конечно, критериям. Желобков наладил такую систему пресловутых «заказов», при которой сотрудникам расположенных неподалеку (и даже, случалось, вдали) учреждений, контор и прочих организаций дозволялось, хотя и нечасто, но зато регулярно, получать вполне пристойное мясо, да еще и в пристойном количестве. Для тех, кто пока не забыл любимое словечко советских времен «дефицит» (на арго агитпропа: «перебои снабжения» и «временные трудности»), тот поймет, что значила для счастливчиков («прикрепленных») эта система.
У каждого начальства, если только оно не верховное, есть тоже начальство. Вот оно-то Желобкова не только чтило, но и ставило всем в пример. И оно же, а не сотрудники, дало ему лестные аттестации даже после того, как грянул гром. Да как же не дать?! Когда впервые, за успехи в так называемых пятилетках, стали — по квоте для каждого ведомства — широко раздавать побрякушки (именовались они, естественно, орденами), Желобков тут же схлопотал «веселых ребят» (изображенных на нем рабочего и колхозницу) — так был окрещен остряками наименьший тогда по рангу и однако же орден, называвшийся «Знак Почета» (попробуйте разобраться: орден все-таки или знак?): как бы там ни было, а «правительственная награда»! Еще один, кстати, советский курьез: побрякушки раздавало отнюдь не правительство, а Президиум Верховного Совета, но наградой это считалось почему-то правительственной. И то верно! Кто их мог тогда отличить — одну вывеску от другой, руку благодетеля от руки палача, полчище номенклатурщиков, с их, по-разному звавшимися, постами и креслами из разных, казалось, структур: все, как один, с той же грядки!
Не будем отвлекаться на боковые детали, хотя что ни слово, тут же возникает неизбежная цепочка ассоциаций, высвечивая то одну, то другую нелепость прошедшей эпохи, даже в мелочах проявлявшей дурной вкус, дремучую пошлость и неистребимую потребность коверкать великий язык, чем, собственно, и был сразу отмечен бунт взбесившейся черни, который его подстрекатели назвали, естественно, революцией — великой и всенародной…
Начальство — то, что повыше, — имело, пожалуй, все основания держать Желобкова на лучшем счету и ставить его в пример многим другим. Чтило оно директора «Мяса» как раз за то, за что подчиненные его терпеть не могли. Не могли, а все же терпели, ибо сменить директора было им не под силу, а оставить такое хлебное (мясное, какое же хлебное?!) место, когда кругом одни «перебои», — на это мог решиться только безумец.
Злясь на Желобкова, они были кругом не правы, а он, в своем жестком и даже подчас жестоком максимализме, был кругом прав. Таким противостояние это виделось со стороны, но кто же способен на объективный взгляд, когда судишь себя самого? Хлебное (мясное) место тем и особенно, что, при длящихся вечно временных трудностях, таит неисчислимо много соблазнов. Порадеть одному за счет другого (продать с черного хода кусок мяса «своему», обделив, стало быть, «чужого») это еще полбеды. Даже совсем не беда — ведь так поступали все, кто распоряжался хоть каким-нибудь дефицитом. Но Желобков и такую невинную (конечно, невинную, я и сегодня так думаю) заурядность считал посрамлением высокого звания работника советской торговли. Он был неутомим в своем бдении и не спускал даже малейшего отступления от тех правил — юридических и моральных, — которые считал неукоснительными абсолютно для всех.
Он ни в коем случае не был тупицей — понимал, что вообще не найти персонала, который, будучи у пирога, не претендовал бы и сам на его кусочек. Для себя и для близких. И поэтому каждый, кто в магазине работал, получил дозволение назвать поименно и в письменной форме трех самых ближайших (только родных, знакомые не допускались!) — ну, и себя самого, конечно, четвертым, — дабы включить их в список тех, кто прикреплен: пусть себе — наравне со всеми, легально, а не по блату, — получают заказы. То ли два, то ли три раза в месяц, точно не помню. И лично проверял, какова в реальности степень родства: вдруг за родственничка захочет пройти «лицо постороннее»? Скрепя сердце ограничился строгачом для электрика магазина, который под видом кузины вознамерился подсунуть в заказчицы даму сердца. Считаться женой она не могла. Мужа своего ни при какой погоде менять не собиралась. Обожала жарить ему бифштексы — было бы мясо. Электрик терпел, сознавая, как видно, что любовь ее запросто рухнет, окажись он вдали от мясного прилавка. У него были золотые руки и золотой характер, иначе строгачом бы ему за такой обман ни за что не отделаться.
Но и сам Желобков являл образец безупречной строгости к самому себе и к своим близким, не давая ни малейшего повода обвинить его в каком-то двойном стандарте. С женой он развелся и новой не обзавелся. Из сбивчивых рассказов дочери я понял, что магазинные нравы — строгость, порядок и аскетизм — он пытался насадить и в семье. Жена терпела-терпела, а потом собрала вещички и ушла, не простившись. Скорее всего, к кому-то случайному, куда ее дочери не было доступа. Так и пришлось ей остаться с отцом. В подробности я не влезал, к судебному делу прямого отношения они не имели, а дочь (помню странное имя — Жанетта; не удивлюсь, если в школе дразнили ее «ЖэЖэ») к душевным разговорам склонности не проявляла.
Я понял только, что сам Желобков не любил кулинарить и дочь тоже к этому не приучил. Дарами «Мяса» пользовался простейшим образом: отварив кусок вырезки, питался потом холодным мясом неделю — до очередного «заказа», получал вместе со всеми новую порцию и так жил до следующей. Бутерброды с отварной говядиной, иногда уже полузасохшей, были его единственной пищей в течение рабочего дня: это видели все и над этим же все потешались. Даже в соседнюю забегаловку, куда продавцы в перерыв отправлялись за щами и за сосисками, директор-аскет на их памяти ни разу не заглянул. Об этом они честно доложили и следствию, и суду. Честно — поскольку эта деталь выставляла Желобкова скорее в привлекательном, хоть и комичном, виде, а потребности в том, чтобы ему подставить плечо, у его подчиненных не было никакой. Скорее наоборот.
За дело Желобкова, где мне предстояло стать его защитником, я, конечно, не взялся бы ни за что, если бы не оказался в безвыходном положении. Все больше и больше втягиваясь в труд литературный, я порой забрасывал адвокатуру, не имея возможности делить время между письменным столом и залом суда. Зато мое начальство (у меня ведь тоже было начальство, и я тоже его не жаловал, как и оно меня, между прочим) не хотело терпеть балласт — юриста, который просто числится членом адвокатской коллегии, не принося ей никаких доходов. Время от времени я должен был иметь хоть какой-нибудь гонорар, чтобы коллегия могла с него получить свои шестьдесят процентов.
И тут, в самый критический момент, когда на моем адвокатском счету вдруг оказался круглый ноль, внезапно подвернулось это самое дело, в которое меня просто впихнули. Когда-то я с успехом завершил защиту человека, доводившегося Желобкову не то приятелем, не то просто товарищем по общему делу, и он через следователя потребовал от дочери, чтобы та разыскала непременно меня. Следователь даже несколько раз звонил заведующей нашей консультацией Нине Сергеевне Кривошеиной (мое начальство), чтобы та обязала меня в приказном порядке (именно так!) немедленно приступить к работе: следствие завершено, адвокат и обвиняемый должны ознакомиться с собранным материалом. От любых других адвокатов Желобков решительно отказался, я задерживал следователя, которого ждали уже иные дела.