Книга Последний властитель Крыма - Игорь Воеводин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юркий вороной «рено», что были только у чекистов, разрывал ночную мглу своими фарами. Ехать было недалеко, два поворота – и вот уже двухэтажная Лубянка своими желтенькими зданьицами закрыла перспективу – заходите, господа хорошие, ага, тот самый дом, тот самый, пожалте, господа…
Чернобородый заботливо поддерживал совсем ослабевшего поэта под локоток, как гимназистку на ломких ножках, впервые выпившую и влекомую на постель: ага, не ушибитесь, здесь притолока очень невысокая…
…В продолговатом помещении был сделан помост, вмещавший человек тридцать – сорок публики. Приглашены были самые-самые, знавшие толк и жаждавшие того, ради чего и собрались.
– Вся головка ЦИК, из мастеров культуры – только ты… Остальные – сволочь, им не верим, не верим… – свистел на ухо поэту чернобородый.
Между гостями в мешковатых толстовках было несколько дам в сверкающих камнях. У одной из них, с узким, как лезвие, ярко накрашенным ртом глаза горели ведьминым огнем. Она еле сдерживалась: когда же, ну когда же?
Поэт сел на свободный угол скамейки во втором ряду. Кто-то темный подвинулся, давая ему место, и поэт явственно услышал шелест крыл и слабое, заглушенное войлоком обивки цоканье сатанинских копыт.
– Господа! – Голос чернобородого донесся из круга света. – Позвольте вам представить нашу киевскую гостью, непревзойденную, неповторимую, неадекватную и незаменимую – да-да, не побоюсь этого слова! – незаменимую и очаровательную Розу Шварц!
В круге света, став ошуюю от чернобородого, появилась полноватая, коротко стриженная брюнетка. Ее лицо было бы совсем непримечательным – обычная курсисточка из Белева или из Жиздры, увлекающаяся Северяниным, если бы не кровавые губы-червяки, шевелившиеся на одутловатом лице.
Зал взорвался аплодисментами.
– Итак, господа, сегодня – сеанс черной магии с разоблачением! – продолжал чернобородый. – Алле!
Все стихло, когда он повязал Розе на глаза черную косынку туго стянув ее узлом на затылке, и дал ей в руки по нагану. Луч света вырвал из тьмы в дальнем углу помещения белую фигуру, появившуюся на помосте.
– Итак, господа, – в сгустившейся, ставшей осязаемой тишине резал уши голос конферансье. – Перед вами – пленный деникинец. И наша Роза с одного вопроса, вслепую, определит, повинен он в преступлениях перед рабоче-крестьянской властью (при этих словах сдержанный смешок, как шелест, прокатился по залу) или нет и, как Немезида, вынесет свой беспристрастный приговор…
Обнаженный по пояс человек в одних кальсонах судорожно сглотнул, и кадык взметнулся и опал на его худой шее.
– Вы виноваты? – возвысив голос, выкрикнул бородатый.
– Нет, о Боже, нет! – закричал раздетый, и в ту же секунду в правой руке у Розы полыхнуло, раздался выстрел, из горла казнимого, из маленькой дырочки в кадыке, забила кровь, он задергался, закрутился и рухнул с помоста куда-то вниз, не в силах ни крикнуть, ни прошептать, ни вздохнуть.
– Браво! Браво, бис! – заревела, завизжала толпа на помосте, заклекотала, забрызгала слюной, застучала копытами… – Браво!
– Следующий! – гаркнул маэстро, и враз все стихло.
На эстраду вышел высокий, мощный и широкоплечий, также в одном исподнем человек. Дамочки облизали свои срие губки раздвоенными язычками, разглядев его бицепсы. Он стоял, силясь разглядеть за бьющими в глаза лучами почтеннейшую публику, и не видел ее, чувствуя только запах сочащейся похоти и звериной алчности – зрелищ, зрелищ, зрелищ-щ-щ…
– Вы виноваты? – буднично спросил ведущий.
– Да! – спокойно ответил широкоплечий, сжав пудовые кулаки. – Виновен перед русским народом, что мало вешал вашу сволочь, мало лил вашей зеленой крови…
Сдвоенный выстрел справа и слева, по-македонски, прервал его. Две пульки, такие крохотные и горячие, своими острыми жальцами куснули обнаженную грудь и нашли дорогу к сердцу, и тюкнулись в него, уже на излете, даже не пробив, не разорвав, а просто – открыв дорогу алой и горячей крови, которой так тесно, так горестно и безотрадно в вечных застенках аорты, в нескончаемых казематах сосудов…
– Каков, а? Какая глыба? Какой матерый человечище, да? – усмехаясь, вопрошал чернобородый, когда расстрелянный, перестав корчиться, был сброшен вниз и утихла сошедшая с ума толпа. – Это, изволите видеть, был враг непримиримый, полковник из слащовского корпуса… Ну, ничего, придет время, пригласим в наш магический театр и самого Слащова!
Поэт больше ничего не воспринимал. Он отключился, опрокинулся в спасительное безумие, уткнувшись лбом в чью-то широкую потную спину в серой мешковатой хламиде. Он не слышал больше вопросов, команд и выстрелов, не видел, как толпа после последнего выхода потянулась к Розе и чернобородому, почтительно становясь на колени перед парой и целуя колено даме.
– Мы в восхищении, в восхищении! – повторяли, как в забытьи, кланяющиеся.
– Я в восхищении, в восхищении! – вторила им Роза.
– Королева в восхищении! – раздавалось во всех углах, и только еще сеялась красная марь над помостом, только нестерпимо тяжело воняло потом и духами, только хрипы и стоны недостреленных еще доносились из-под помоста.
…Серенькое безликое утро занималось над столицей. Поэт медленно открыл глаза. Пролетка двигалась по Тверской, аккурат напротив памятника Пушкину.
Глядя на монумент чугунными глазами, поэт прошептал:
– Он пришел! Пришел, он пришел, братья во литературе!
Но некому было услышать пьяного, непроспавшегося поэта. Только дворники, ругаясь по-татарски, мели остывшие за ночь мостовые, только серые голуби-крысы ворковали на карнизах, только покачивался, покачивался и пел широченный зад извозчика на козлах:
Уложила яво спать
На тясовую кровать…
5 августа 1921 года, Константинополь, Турция
– Что тебе нужно? – с усилием сдерживаясь, спросил Слащов.
Федор Баткин, невысокий чернявый юркий человечек, улыбнулся в ответ:
– Не нравлюсь? Но я служу России. А кому служишь ты, русский генерал?
Удар был точен и потому несказанно, невыразимо болезнен. Тишина повисла в маленьком домике, лишь идиотски вскрикивали индюки за стеной во дворе, лишь чуть поскрипывала дощатая дверца сарайчика от вечернего бриза, несшего прохладу упоенному, сошедшему с ума от солнца и безысходности долгого лета великому городу. Да чуть слышно – так, что можно было принять за растягивание суставов старыми чинарами, за вздохи и бормотание отходящего ко сну ветхого, много повидавшего дома, за тонкую жалобу чуть осязаемого ветерка, за потрескивание раскалившихся камней, за безнадежный плач вечного прибоя у камней неумолимых берегов, – молилась на кухне Нина Николаевна.
– Какой России? – наконец уронил генерал. – Российскому кагалу троцких, уншлихтов и урицких?
– Как вы отстали от жизни, генерал, уж помилуйте меня, не прикажите вздернуть, – сверкнул неожиданной на его неинтересном лице улыбкой Баткин. – Время этих, пароходами прибывавших в Россию летом 7-го, прошло. И вообще, Урицкого юнкер Канегиссер шлепнул аж три года назад… Да, мы позволили им порулить, побредить о мировом пожаре. Да, мы поддержали их в деле сбрасывания корон, но время ЧОНов и местечковых мальчиков в кожанках и с наганами прошло. Поймите, Яков Александрович, – перешел он на доверительный тон, – идея государственности, идея великой России, владевшая белыми массами, победила, хотя вы и проиграли. Она перешла через фронт, и теперь мы, красные, государственники и защитники страны, а вы эмигранты…