Книга Разделенный город. Забвение в памяти Афин - Николь Лоро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказала о политических ставках. Будь я аристотельянкой, я должна была бы сказать, что на кону стояла сама политика вообще. Вспомним, что говорит Аристотель об умеренном Архине: «он поступил, как хороший политик» (politeúsasthai kalōs); и об афинских демократах: «представляется, что они превосходно и в высшей степени политически воспользовались прошлыми несчастьями»[558] (kállista kaì politikōtata). Но уже Исократ дает разгадку этой операции: «Поскольку мы дали друг другу залоги верности, мы управляем собой так хорошо и так сообща [hoúto kalōs kaì koinōs politeuómetha], как если бы и не было у нас никаких несчастий»[559]. Этим все сказано: политика – это значит поступать так, как если бы ничего не случилось. Как если бы ничего не было. Ни конфликта, ни убийства, ни злопамятности (или озлобленности).
Итак, исократовско-аристотелевское определение политики: это то, что начинается, когда прекращается месть. Следуя именно этой линии мысли Плутарх воздаст хвалу Посейдону – когда-то претендовавшему на звание господина Афин, но побежденному Афиной – за то, что он поступил «безгневно» (amēnitos), то есть «политичнее» (politekōteros), чем Фрасибул, вождь вернувшихся в город демократов, которому победа позволяла легкое великодушие. И тот же Плутарх добавляет, что афиняне двумя способами сообразовывались с этим актом божественной кротости: изымая из календаря день годовщины конфликта, служивший для бога скорбным напоминанием, и возведя в Эрехтейоне алтарь Лете, Забвению[560]. Негативная операция, изъятие – и установление забвения на Акрополе (который афиняне часто называют просто «Городом»), в самой глубине храма Афины Полиады: стирание конфликта – и выдвижение Леты как основания жизни в городе. А кроме того, рассуждая о Солоне, Законодателе, которого люди IV века возвели в образец политики середины (то есть, как они считали, любой политики, достойной называться политикой[561]), Плутарх определяет политическое (politikón) как то, что «отнимает» – возможно, это «сущностное» изъятие – у ненависти ее вечный характер (tò aídion)[562].
Это все чисто афинские дела, разумеется. Но разве можно соблюсти дистанцию до конца? До этого момента я сопротивлялась демону аналогии, не раз и не два нашептывавшему мне, и небезосновательно, ту или иную параллель с освобожденной Францией и со спорами, которые с 1945 по 1953 год разгорелись вокруг легитимности чисток; нашептывавшему то или иное сравнение с вытеснениями и забвениями, насчет которых, когда речь заходит о вишистской Франции, мы бы хотели быть точно уверенными, что они действительно остались позади нас[563]; чтобы избежать греха анахронизма, я даже не поддавалась искушению цитировать «Олигархов», – к слову, совершенно точное повествование о захвате власти и правлении Тридцати, – потому что Жюль Изаак заодно рассказывает там о первых годах режима Виши; тем самым я запретила себе цитировать и ту страницу, где, размышляя в 1942 году о примирении 403 года, историк с горечью задается вопросом, «будут ли „дурные“ столь же великодушными»[564] в аналогичных обстоятельствах. Но я не могу устоять перед тем, чтобы в качестве чуть менее современного, а значит, как можно надеяться, более дистанцированного контрапункта[565], процитировать такой разговор 24 июля 1902 года, записанный самим Изааком:
Пеги говорит мне, что толерантность ведет к позору, что необходимо ненавидеть. Я спросил его: «Что же такое ненависть?» – «Не-амнистия»[566].
В 1900 году первый поворотный момент в деле Дрейфуса наступил вместе с голосованием об амнистии, но Пеги был в гневе[567] и хотел, чтобы «инцидент не был исчерпан», поскольку он знал, что Дело не было инцидентом. Более того, в 1902 году это приведет его – явно не «политичного» в греческом (но сохранившимся ли?) смысле термина – к разрыву с Жоресом.
На данный момент я закрою эти скобки, но задамся вопросом, всегда открывающимся заново, как самый запретный из соблазнов: а что, если у слова «политическое» есть больше чем одно значение? Или, точнее, если прибегнуть к различению политики и политического: чем бы являлось греческое политическое, которое не было бы сконструировано на основе забвения? Такое политическое, что считалось бы с неизбежностью конфликта, что признавало бы, что город по определению обречен на разделение надвое, и не между «тиранами» с одной стороны и Афинянами с другой; такое политическое, сразу конфликтное и общее, существует ли как-то иначе, чем в качестве конструкции воображаемого?[568] Но оказывается, что, хотя это совершенно греческая конструкция, конфликтное сообщество, которое сооружается таким образом, судя по всему, никогда не мыслилось иначе чем как фикция всегда уже преодоленного истока – вначале был конфликт; потом пришел полис и установил мир для граждан… И амнистия, как говорят, без конца переучреждает город против недавних злосчастий. Или, скорее: против mȳthos истока.
Определенно, эти вопросы нам не по силам. Поэтому лучше будет взглянуть на вещи заново со стороны забвения и попытаться прояснить причины, по которым в Греции оно имеет решающее значение.