Книга Великие пары. Истории любви-нелюбви в литературе - Дмитрий Львович Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она спасла как могла: издала большой том его пьес, где впервые напечатали запрещенного “Дракона”. И отравилась намбуталом в 1963 году. Как-то странно предсказан этот намбутал, самое популярное тогдашнее снотворное – а в сущности, единственное, – в стихотворении, которое на смерть Шварца написал Борис Эйхенбаум (в полусне, как сам он записал, в ночь с 11 на 12 апреля 1958 года):
Синий домик в Комарове
Навсегда закрыт,
А хозяин в темном гробе
Наглухо зарыт.
И прозрачная, как льдинка,
Прислонивши лоб к стеклу,
Катя призрачно и дико
В городскую смотрит мглу.
Но хозяина не видно,
Пуст и мрачен кабинет.
Не вернется Женя, видно:
Был, писал – и нет!
Помню я Гуммолосары
(Катя там жила!);
Был я молод – нынче старый:
Память ожила.
Помню я… но вспоминать ли?
Разве можно вспомнить жизнь?
Вряд ли жил я – жил я вряд ли,
Вот теперь – теперь я жив!
То есть ем, пишу, читаю…
Только вот задумчив стал —
И, ложась в постель, глотаю
Нам-бу-тал!
Страшно стало в мире без Шварца, и Пантелеев, любивший его едва ли не больше всех друзей, написал в конце мемуарного очерка: “И все это обрывается, все это – мираж. Его нет. Впереди только белый снег и черные деревья”.
Примерно в таком мире мы сейчас и живем, и довольно давно. Страшнее всего, что в страшной сказке, какой был русский (советский) ХХ век, были и Драконы, и Ланцелоты; и Шварц, и Катерина Ивановна, и Сказочник, и Разбойница, и беспримесное зло, и такое вот абсолютное добро. Самое чистое вещество из всей литературы этого века.
А сейчас как-то совсем уже ничего, белый снег и черные деревья; и самое ужасное – кажется даже, что они не белые и черные, а какого-то одного цвета.
Возвращение из Египта
Заболоцкие
Николай Заболоцкий пережил уход жены, но не пережил ее возвращения.
Об этом история.
Мой литературный учитель, искусствовед и поэт Лев Мочалов Заболоцкого знал, говорил с ним на совещаниях молодых писателей и переводчиков, здоровался на писательских собраниях, и на его девяностолетии, уже сочиняя эту статью, я его спросил: действительно ли Заболоцкий был похож на позднего римлянина?
– Ни на позднего римлянина, ни на бухгалтера. У него было скульптурное лицо не в смысле статуарности, а в смысле рельефности: больше всего он похож на свой кубистический автопортрет. За этой ровностью – колоссальная сложность, непрерывное скрытое движение. Он был очень изломан внутренне, и человека, понимающего в скульптуре, эта гладкость не обманывала.
История любви Николая Заболоцкого и Екатерины Клыковой до 1955 года более или менее типична – разумеется, в той мере, в какой что-нибудь в биографии и личности Заболоцкого могло быть типично. Я иногда думаю, что он и есть тот единственный новый человек, ради которого задумывалась революция: не Маяковский, который на всю жизнь остался неврастеником из Серебряного века, и уж подавно не какой-нибудь советский чиновник, а этот обэриут со стихами абсолютно классическими внешне и абсолютно безумными внутренне. Именно его, родившегося в 1903 году, сформировала эта революция с ее нечеловеческим сдвигом; и, когда жизнь начала входить в колею, он первым зафиксировал этот новый порядок – классический и даже классицистский на поверхности, но глубоко безумный и патологический внутри. Первая его книжка “Столбцы” вся была написана так: абсолютно ровные столбцы стихов, в которых творилось полновесное гротескное сумасшествие. Выпишем, что ли, самое актуальное (когда вы это читаете, чемпионат мира по футболу в Москве давно прошел, но когда я писал, мне каждый день вспоминались эти стихи):
Четыре гола пали в ряд,
Над ними трубы не гремят,
Их сосчитал и тряпкой вытер
Меланхолический голкипер
И крикнул ночь. Приходит ночь.
Бренча алмазною заслонкой,
Она вставляет черный ключ
В атмосферическую лунку.
Открылся госпиталь. Увы,
Здесь форвард спит без головы.
Над ним два медные копья
Упрямый шар веревкой вяжут,
С плиты загробная вода
Стекает в ямки вырезные,
И сохнет в горле виноград.
Спи, форвард, задом наперед!
Спи, бедный форвард! Над землею
Заря упала, глубока,
Танцуют девочки с зарею
У голубого ручейка.
Всё так же вянут на покое
В лиловом домике обои,
Стареет мама с каждым днем…
Спи, бедный форвард!
Мы живем.
Как это можно было написать в 1926 году? Непостижимо, а вместе с тем – когда же еще это можно было написать? В самом Заболоцком все было как в этих стихах: статуарность, румянец, серьезность, конторский басок – и невероятные вещи, которые он этим баском говорил. Что женщины, например, не могут любить цветы, потому что способны любить только полезное, а чистую красоту презирают. По этой же причине не могут они любить и писать стихи. “Курица не птица, баба не поэт”, – замечал он, когда при нем хвалили Ахматову.
Мы вообще мало знаем о душевных метаниях и страстях Заболоцкого, потому что воспоминания пишут друзья, а в дружеском кругу люди этой эпохи предпочитали жестоко острить, исповедоваться же не любили. Особым шиком считалось сохранять непроницаемость по пьяни. На что Хармс был невротик, а и он не пьянел. Железная самодисциплина принята была в этом кругу. О себе не говорили. Хармс в “культурной пивной” разглагольствовал, как ненавидит детей, насколько они лишены человеческих чувств и вообще отравляют жизнь. Олейников на мотив “Эй, ухнем” тихо напевал: “Труд в СССР есть дело чести… доблести и геройства!”
Более или менее подробно записывал свою жизнь в последние годы Шварц, и он оставил несколько фантастически интересных страниц о Заболоцком, но и при нем Заболоцкий впадал либо в цинизм, либо в клоунаду. Он был холоден, и серьезен, и с юности солиден, а раздиравшие его драмы держал при себе, под строгим контролем; думаю, Олейников – самый язвительный человек в компании – по-настоящему уважал его одного: остальные для него были слишком люди, а Заболоцкий все-таки не совсем человек.
Катя Клыкова сначала любила другого их общего приятеля, но все ей говорили, что приятель этот ненадежен, а вот Заболоцкий – человек основательный. Сам он, впрочем, вел себя с обычным обэриутским вызовом