Книга Разделенный город. Забвение в памяти Афин - Николь Лоро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, представим себе гражданскую войну, которая у греков, как известно, относится к сфере phónos, убийства: если мы хотим осмыслить место клятвы в stásis, несомненно, что многое можно понять из diōmosía, этой противо-речивой клятвы («divergent swearing»)[497] перед Ареопагом или из antōmosía, вступительной клятвы, которую обе стороны дают перед обычными судами в начале процесса: поэтому историки и антропологи права наперебой говорят о парадигматическом статусе этого «объявления легальной войны», посредством которого противники, сговариваясь друг с другом, тем же самым жестом определяют предмет спора[498].
И вот вспыхивает stásis: заговорщики [conjurés], чьи фракции носят имя synōmosíai[499], становятся в прямом смысле слова соклятвенниками [cojureurs] нового типа, восставшими против politeía и ее институциональной клятвы; с этой точки зрения любую междоусобицу можно представить, согласно сильному выражению Глотца, как «борьбу двух клятв», идущую до тех пор, пока «для восстановления прочного единства не будут заново определены условия общей клятвы»[500], которой обменяются вчерашние противники[501] и которая, подобно той, что дают афиняне в 403, объявит о забвении прошлого[502].
Но безоговорочное примирение имеет место не всегда, и когда угроза ниспровержения все еще представляется нависающей над политической жизнью, война клятв продолжается: так, есть клятва, которую афинские олигархи в строжайшем секрете дают друг другу против народа Афин перед тем, как впервые захватить власть[503], и в ответ на нее, сразу после восстановления демократии, приносится новая клятва, обязывающая к борьбе всех граждан («Я предам смерти и словом, и действиями, и подачей голоса или моей собственной рукой, по мере моих возможностей, всякого, кто свергнет афинскую демократию…»[504]). То, что эта новая клятва является важной частью декрета Демофанта (409 год), интересно уже само по себе; но мы сосредоточимся на ее заключительном положении, которое специально заботится о том, чтобы аннулировать все данные ранее мятежные клятвы, включая те, что были даны самими клянущимися:
А все клятвы, которые были принесены в Афинах, в войске или где-нибудь в другом месте и которые были направлены против афинского народа [enantíoi tōi dēmoi tōi Athenaíōn], я отменяю и расторгаю[505].
«Я их расторгаю и от них избавляюсь» (lýō kaì aphíēmi): поистине только речевой акт, которому придали весь его размах – что означает, что его довели до самого предела[506], – может обездействовать перформативную силу другого речевого акта – так же как Ахиллес от-рекал свой гнев; так же как благословения Эвменид от-рекали проклятия Эриний.
Подошли ли мы к концу нашего пути? До него еще далеко. Если клятва и в самом деле как позитивный речевой акт является точным определением идентичности, статуса и позиции в городе для любого клянущегося[507], то необходимо еще раз вернуться к этому «я», посредством которого даже в той клятве, что имеет значение для всего коллектива, каждый клянущийся обязывает себя лично.
Именно в первом лице единственного числа дают клятву почти во всех случаях, идет ли речь о клятве гражданского примирения или о союзническом договоре, и являются ли клянущиеся простыми гражданами или же они образуют некий должностной корпус, трибунал или орган типа boulē[508]; и даже тогда, когда декрет уточняет, что все (hápantes) обязаны связать себя клятвой[509], коллектив все так же будет выражаться посредством «я», образуя нечто вроде суммы личных обязательств его членов. Тем не менее не будем торопиться объявить, что все это совершенно «нормально». Ведь помимо того что для историка не существует ни нормальности, ни банальности, ряд примеров (разумеется, гораздо более редких) клятв, данных в первом лице множественного числа[510] или же демонстрирующих чередование единственного и множественного[511], как нельзя кстати подходит для того, чтобы по контрасту подчеркнуть преобладание этого выбора «я».