Книга Где-то в мире есть солнце. Свидетельство о Холокосте - Майкл Грюнбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Густав уехал. С тех пор я почти не видел Мариэтту. Возвращаясь с работы, она сразу ложилась в постель и ни с кем не разговаривала.
Ну вот и сегодняшний поезд скрылся вдали.
Прости-прощай.
Пора и мне.
Я спустился с крепостной стены и прошел через лагерь обратно в Дрезденский корпус, где жил теперь. Терезин стал такой тихий, пустой. Когда мы сюда попали, почти два года назад, любая улица и переулок были похожи на Староместскую площадь: всюду толпа, словно астрономические часы вот-вот начнут бить полдень.
Теперь все по-другому.
Музыканты больше не играют в деревянном павильоне. И на скамейках никто больше не сидит. Перенести это было бы чуточку легче, если бы с деревьев не сыпались листья, если бы в воздухе не пахло заморозками. Но из-за приближения зимы все кажется намного, намного хуже.
Датчане в пекарне, которых почему-то не отправили вместе с Франтой, твердят нам с Томми, что это скоро кончится. Во всяком случае, я думаю, что они говорят именно это. Каждый день появляются все новые слухи о приближении союзников и о том, как немцы проигрывают в пух и прах. Но это сплетни из вторых-третьих рук, а как на самом деле — почем знать. И трудно поверить, что немцы совсем уж разбиты, если они по-прежнему ухитряются организовывать транспорт за транспортом. Будь их дела и правда так плохи, они бы вовсе про нас забыли и сосредоточились на ведении войны. Я бы на их месте именно так и поступил. Ведь мы-то для них не опасны.
Я вошел в корпус и направился в ту комнату, где мы теперь жили. Мама развесила мокрую юбку на веревке, натянутой между нарами. Пока юбка высохнет, успеет провонять так, что хоть снова ее стирай. Мама посмотрела на меня, словно хотела спросить, где я был, или даже наорать за то, что ее ослушался. Только смысла нет. Наказать-то меня как? Закрыть в моей комнате? Нет у меня своей комнаты. Задать работу по хозяйству? Я каждый день работаю как вол. Чем-то еще пригрозить? Но чем? Что может быть хуже всего этого?
Так что я молча прошел к своему месту на нарах и улегся. Мог бы почитать книгу или еще что-то поделать, но понимал, что сосредоточиться не сумею. В моей голове колотилась одна и та же мысль: если транспорты будут отправлять так часто, скоро мне предстоит смотреть на поезд уже не с бастиона. Вернее, я вообще ниоткуда не буду смотреть, поскольку в этих вагонах, как я понял, вовсе нет окон.
И это не единственная настойчивая мысль в моей голове. Вместе с ней меня мучит еще вот какая: если в вагон запихивают слишком много людей и там нет ни сидений, ни окон — как это понимать? Неужели так обходятся с теми, кого везут в место получше? Что, если тетя Луиза вовсе не напутала, не по ошибке написала открытку со сползающими вниз строчками — и там действительно намного хуже? Но в каком смысле хуже? И хуже отчего? То есть как вообще возможно, чтобы все становилось хуже и хуже пять с лишним лет подряд? Когда же наконец станет хоть чуточку лучше?
И что с нами будет, если не станет лучше?
— Куда мама делась? — спросил я Мариэтту.
Сестра, не обращая на меня внимания, открыла свою небольшую сумку, порылась в ней, что-то поправила внутри. Потом она оглядела огромный и шумный общий зал так, словно кого-то ждала. Не маму.
— Да ответь же! Где она?
— Почем я знаю? — рявкнула Мариэтта.
— Ладно, — тихо пробормотал я и опустил глаза, хоть мне и не так уж хочется видеть дурацкий кусок бумаги, свисающий на бечевке с моей шее. На нем напечатан номер 1385, и больше ничего. У Мариэтты номер 1386.
А всего отправляют полторы тысячи, и нас в том числе, потому что наше везение закончилось. Я так понимаю, папины заслуги больше нас не спасут.
— Лучше бы она… лучше бы она поскорей пришла, — не выдержал я. — А то вдруг нас начнут сажать в поезд, а она еще не вернется? Что тогда?
— Что, боишься, как бы мама не опоздала на поезд? Если бы так просто было не попасть в транспорт, чего бы всем так не сделать? — фыркнула Мариэтта. — Миша, она в списке, вместе с нами. Нас всех отправят. Всех до единого.
Она права. Всех. Настал наконец наш день, я ведь знал, что он настанет. И мы сидим в Гамбургском корпусе, в Шлойзе, куда все должны явиться, а потом ждать, ждать и ждать. В какой-то момент я видел Павла и его мать, но теперь не сумел их отыскать. Мы здесь уже довольно давно: когда прибыли, окна в дальнем конце зала светились яркими прямоугольниками, а теперь они бледно-серые.
Мариэтта снова принялась копаться в сумке. Понятия не имею, чего она такая. Я-то думал, она счастлива будет попасть в транспорт. Отправиться к Густаву. Но почему-то она вовсе не рада, ни чуточки.
— Слушай, — сказал я ей, — хочешь, переложим что-нибудь из твоего ко мне? У меня в сумке есть…
— Оставь меня в покое, Миша! — отрезала она, и щеки ее запылали. — Хоть на минуту!
— Извини, — сказал я. — Я просто… просто…
И я решил сосредоточиться на большой черной пуговице на моей сумке. Больше ни о чем не думать. Блестящий металл. Четыре дырочки.
Надо отгородиться от голоса Мариэтты, который эхом отдается у меня в голове. Не думать о толпах людей вокруг и как нас скоро начнут запихивать в те вагоны. Не думать о маме, о том, куда она делась, и о том, что это почти не важно, куда она делась и вернется ли, потому что нас все равно запихнут в следующий поезд, в поезд, который вот-вот придет за нами. И ничего с этим не поделаешь. На этот раз всё.
А потом вдруг я стал думать о папе, больше ни о ком, потому что я сделал глупость и позволил себе помечтать, что уж он бы что-нибудь да придумал. Какая-то часть меня — тупая — вздумала забыть, что папа умер, и вообразить, что он бы нашел выход. Мне прямо представилось, как он входит сюда, в костюме с галстуком, и решает все наши проблемы. С его неизменной улыбкой и спокойной уверенностью.
Вот уже почти три года, как он ничем не может нам помочь.
Сосредоточься на пуговице. Блестящий металл. Четыре дырочки. Черная нитка.
Рука Мариэтты коснулась моей руки. Холодная, мягкая.
— Прости, Миша, — прошептала сестра, уткнувшись лицом мне в волосы, дыша теплом. — Не сердись. Скоро она вернется. Скоро придет, правда.
Блестящий металл. Четыре дырочки. Черная нитка. Кривая царапина с краю.
Час спустя, когда серые окна еще больше потемнели, я наконец увидел маму — она быстро пробиралась к нам между стоявших группками людей. Номер 1384 все еще висел у нее на шее, но глаза стали какие-то совсем другие — так широко открыты, что я испугался, не выпадут ли они вовсе из орбит. И невозможно понять, рада она, или огорчена, или что с ней.
— Пошли! — сказала мама, едва подойдя к нам.
— Куда? — спросила Мариэтта.
Но мама повторяла:
— Пошли, пошли, скорее.