Книга Супергрустная история настоящей любви - Гари Штейнгарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я знал одно: я ни за что не последую совету Нетти. Ни за что не пойду к Неимущим в парк на Томпкинс-сквер. Кто знает, что их ждет? Если Национальная гвардия расстреливает людей в Центральном парке, отчего не пострелять в центре? «Первым делом безопасность», как говорят в «Постжизненных услугах». Наши жизни дороже чужих.
Армада вертолетов направилась на север. От их остервенелой ярости дрожал весь дом, у соседей за стенкой звенел фарфор в буфете, плакали младенцы. Все это, видимо, испугало Юнис — вскоре она притулилась к моему большому телу, вжалась в меня так, что стало больно. Мне было страшно — не из-за военной операции в городе (все равно человека с моими активами и пальцем не тронут), а потому что я понимал: я никогда не смогу с ней расстаться. Как бы она со мной ни обращалась. Как бы плохо мне ни было. Ибо в злости ее и тревоге было что-то родное, в них крылось облегчение. Ибо эти наивные южнокалифорнийские иммигрантские семьи я понимал лучше, чем праведную среднезападную родню Грейс, — я понимал эту жажду денег и уважения, эту смесь претензий и ненависти к себе, это стремление быть красивым, заметным, пользоваться восхищением. Ибо когда Вишну сказал мне, что Грейс беременна («ха-ху», — неловко рассмеялся он, сообщая эту новость), я понял, что передо мной захлопнулась последняя дверь. Ибо, в отличие от скользкой и ловкой Эми Гринберг, Юнис понятия не имела, что творит. И я тоже.
Прости, дневничок, я сегодня эмоциональная развалина. Плохо спал. Даже лучшие беруши не помогают от вертолетных винтов за окном, а Юнис во сне громко ругается по-корейски, все ведет бесконечный разговор с anna, своим отцом, негодяем, по большей части виновным в ее боли; и все же если бы не вспышки его злости, я бы, может, никогда не влюбился в нее, а она в меня.
Однако я тут сообразил: кое о чем я умалчиваю, дневничок. Позволь описать прекрасные моменты — во всяком случае, до начала протестов НИИ и появления КПП на станции Ф.
Мы ходим по корейским ресторанам в центре и пируем: рисовые пирожки в чили, кальмар, утопающий в чесноке, страшные рыбьи животы лопаются от соленой икры, непременные блюдечки с капустой и консервированной репой, с водорослями и кусками восхитительной сушеной говядины. Мы едим по-азиатски, уставив глаза в тарелки, от души чавкая супом с тофу и слегка порыгивая, что означает нашу вовлеченность в трапезу, моя рука тянется к стакану соджу, ее — к изящной чашечке ячменного чая. Мирное семейство. Слова не нужны. Мы любим друг друга, кормим друг друга. Она зовет меня кокири и целует в нос. Я зову ее по-русски «малышка» — опасное слово, ибо однажды оно сорвалось с губ моих родителей: я тогда был меньше трех футов ростом, и их любовь ко мне была незамысловата и правдива.
Тепло корейского ресторана, нескончаемая череда тарелок, словно трапеза не может закончиться, пока не будет съеден весь мир, крики и смех после еды, несдержанное подпитие стариков, хиханьки и болтовня женщин помоложе, и куда ни глянь — семейные узы. Неудивительно, что евреи и корейцы с такой легкостью завязывают романы. Нас, конечно, варили в разных горшках, но оба горшка булькали семейным теплом и непринужденностью, любопытством и неврозами, порожденными тесным соседством.
Однажды мы обедали в шумном заведении на 32-й улице и Юнис увидела человека, который ел один и тянул кока-колу.
— Грустно, — сказала она, — видеть корейца без жены или подруги — она бы ему сказала, что нечего пить это пойло. — И она подняла повыше чашку ячменного чая, словно хотела показать этому человеку, что существует здоровая альтернатива.
— По-моему, он не кореец, — сказал я. — Мой эппэрэт говорит, он из Шанхая.
— А, — сказала она. — Родовые связи с одиноким азиатским любителем кока-колы были обрублены, и она потеряла интерес.
По дороге домой — животы набиты чесноком и чили, солнце жарит снаружи, перец — изнутри, и тела покрыты приятной испариной, — я задумался о том, что она сказала. Грустно, сказала она, что у корейца нет жены или подруги, которая сказала бы ему, что не стоит пить кока-колу. Взрослому человеку надо сказать, как ему себя вести. Чтобы сдерживать низменные инстинкты, ему нужна подруга или жена. Какое чудовищное пренебрежение к индивидуальности! Можно подумать, все мы временами не жаждем ощутить, как на язык падает капля искусственно подслащенной жидкости.
Но затем я подумал об этом с точки зрения Юнис. Семья вечна. Родственные связи невозможно порвать. Ты приглядываешь за себе подобными, они приглядывают за тобой. Может, это я невнимателен, недостаточно забочусь о ней, не делаю замечаний, когда она заказывает чесночный батат-фри или пьет молочный коктейль без витаминных добавок. Вот только вчера я обмолвился о нашей разнице в возрасте, и она совершенно серьезно ответила:
— Ты не можешь умереть прежде меня, Ленни. — И потом, на миг задумавшись: — Пожалуйста, дай слово, что будешь за собой следить, даже если меня рядом нет и я не говорю тебе, что делать.
И вот так, шагая по улице, дыша кимчхи и шипучим пивом «ОБ», я начал пересматривать наши отношения. Я взглянул на них глазами Юнис. У нас теперь есть взаимные обязательства. Наши семьи нас обманули — теперь мы должны создать собственную прочную и длительную связь. Успех — это когда мы перестанем понимать, где кончается один и начинается другой.
Из этих соображений дома я заполз на нее и с великим нетерпением вжался ей в лобок.
— Ленни, — сказала она. Она дышала очень быстро. Мы знакомы уже месяц, но логического развития наши отношения еще не получили. Вначале я считал это признаком большой выдержки и традиционной морали со своей стороны, но теперь заподозрил, что просто до сих пор до нее не достучался.
— Юнис, — сказал я. — Любовь моя. — Нет, слишком мелко. — Жизнь моя, — сказал я. Ноги Юнис раздвинулись, она пыталась умоститься поудобнее. — Ты моя жизнь.
— Что?
— Ты…
— Тш-ш, — сказала она, гладя меня по бледным плечам. — Тихо, Ленни. Помолчи, милый мой, милый рыбоголовль.
Я вжимался в нее все глубже, стремясь туда, откуда уже не придется уходить. Когда я туда прибыл, когда ее мускулы напряглись, стиснули меня, когда под кожей резко проступила ключица, когда роскошные июньские сумерки взорвались в моей простенькой спальне и Юнис застонала — я надеялся, что от наслаждения, — я понял, что в моей жизни есть по меньшей мере две правды. Правда моего бытия и правда моей кончины. Мысленным взором вспорхнув над собственной плешью и над толстыми щупальцами ее гривы, разметавшейся по трем ортопедическим подушкам, я увидел ее сильные, живые ноги с икрами-полумесяцам и, а между ними — свою белесую тушу, пришвартованную, защищенную, пожизненно поставленную на прикол. Я увидел ее загорелое мальчишеское тело и новые летние веснушки, я нащупал тугие бурые капсюли ее настороженных сосков, уловил мелодию ее чесночного, сладкого, чуть прокисшего дыхания — и с настойчивостью, которая способна довести до инфаркта мужчин лет на шесть старше меня, принялся нырять в тесноту ее тела, и из легких моих рвался отчаянный звериный рык. Глаза Юнис, влажные и сочувственные, наблюдали, как я делаю то, что должен. В отличие от сверстников она не совершенно пропиталась порнографией, и потому инстинкт соития зарождался из иного тайного ее нутра; он говорил о жажде тепла, а не унижения. Она подняла голову, объяв меня своим жаром, и прикусила мне выпяченную мягкую нижнюю губу.