Книга В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое сильное до того было, кажется, только в больнице, у постели умирающего папы. «Папа, не уходи, папа, не уходи!» Тогда обошлось. Может быть моя мольба помогла? Теперь звонит каждый день в семь утра (заводская привычка), когда я сплю. Самый драгоценный кусочек сна отламывает.
Потом, естественно, начинается жизнь. Детная, служебная, замужняя, черт бы ее побрал! Узелки на память, всхлипы тайком, недомогания, мимолетные приязни, ненатуральные восторги, уступки, недомолвки, радости, несчастья, прощанья, встречи, беды, суеты, бездны… Да, пожалуй, и бездны. О, Господи!
Потом как-то доченька случилась. Лепетала не по-моему. Любила ее, конечно. Особенно когда та болела. Пыталась мысленно превратиться в таблетку, которую заталкивала в нее силой, раствориться и поправить все в этом горячем тельце.
Муж… Ровный и стабильный, как испорченный термометр. Завтра утром снова томительно не узнаю, кажется.
Боже, какое это страшилище посмотрело сейчас на меня, пробегая? Измученные краской волосы взбиты, как у спаниеля. Щеки впали, в каждую ямку можно по грецкому ореху положить. Глаза и нос живут отдельно. И эта мымра играла когда-то Снегурочку?
Зачем позвонил этот мне Робот? Стежками-дорожками брела, наткнулась случайно, обманула, приласкала, да и забыла ведь уж совсем. Никакой судьбы. Никакой судьбы! Так какого же черта?
Читал свои стихи. Вот тоже еще номер! Мне! О чем? «Нам тридцать лет. Что ж трубы не поют? И где тот вожделенный миг расплаты? Не бросят к псам, не отдадут в солдаты и, кажется, на крест не поведут».
С печалью такой и обидой прочитал. Смущенно поглаживая шрам над бровью. К псам ему захотелось! Романтик, вероятно. То есть, наверное. Я эту породу не люблю. Отчасти не доверяю, отчасти побаиваюсь. Очень верят в то, что сами говорят, и в то, что говорят им. Не то чтобы глупые, но честны в каком-то фантастически невозможном приближении к правде. Которой либо нет, либо я ее не знаю. Потому что все, что знаю, неправда. А эти как будто знают. Извиняет лишь то, что искренне обманываются, а не просто других морочат. Может быть, эта лопоушистость и есть самое притягательное в них, о чем они, конечно, не подозревают.
Но этот-то, Робот! Руки сильные, как у каменщика. Говорил, что занимается альпинизмом. Однако об этом как-то впроброс. О стихах больше. Может быть, я его недооценила, а он в действительности дока и правильно сети расставляет?
А бородка у него есть. Вспомнила. Аккуратная такая, профессорская. Но поросль жиденькая, прозрачная, как у подростка.
Еще читал чуть ли не поэму. Очень длинное. Там мгла фигурировала сразу и как женщина, и как отчизна, среда, состояние природы, тайна, может быть, метафора времени. Два курса филфака меня кое-чему научили. Так он с ней, с этой мглой, играл, заигрывал даже, неожиданно обижался на нее, потом вдруг начинал кайфовать и баловать ее ласкательными словами. Я подумала: меня так никогда не любили.
Если не позавидуешь, полюбить нельзя. Я позавидовала. Этой. Как будто «мгла» – это женское имя, а не время суток или состояние природы.
Кстати, когда он читал, и время суток, и состояние природы соответствовали. То есть как будто он саму жизнь, не смущаясь ее присутствием, цитировал: «И мгла, божественней, чем грозы в июле, на закате дня, темна, как выписки из прозы на уголках ка лен даря».
Может быть, он действительно поэт? Этого только не хватало! Музой быть и не по уму, и не по силам.
Я думаю иногда: а чем мне хочется? Бывает, что – груша или нет – тяжелый цветок опускается в низ живота и начинает там распускаться. И ноги становятся невесомыми, непонятно, на чем стоишь. Затылком еще. Корни волос начинают вдруг разговаривать. Руки машинально проверяют блузку на груди. Глазами, конечно. Но больше затылком, памятью вообще.
А бывает, дождь, листопад, просвет в лесу, беспричинное предчувствие несчастья – все это играет мной, гонит меня, и все это почему-то любовь.
Но разве может это иметь отношение к кому бы то ни было? К Роботу, например?
Ведь если говорить конкретно, я люблю свои музыкальные часики в медальоне, шкатулку из ракушек, Лизу, особенно ее бархатную, дышащую щечку, свою фотографию на выпускном балу, где меня чей-то объектив зацепил кружащейся в танце. Вообще я, кажется, фетишистка.
Что же в Роботе? Голос, скорее всего. Низкий, но не грубый. Без хрипотцы, надутой ветрами. Он как гуталин домашней температуры. Даже пахнет как будто так же соблазнительно. Как в детстве.
Медвежье-человеческая повадка? Наверное. Как у дяди Толи. Хищнически загребет, но не сломает, не укусит, а подышит в замерзший нос.
Почему же с ним бывает страшно?
Главное: если с ним – правда, то все, что было до этого, – неправда. Но это ведь не так! И верните мне, в конце концов, папу, Лизу, мужа. Зачем их выгнал из меня чужой этот человек?
Подгорело – это не то слово. Сгорело. Безвозвратно. Хочется сказать: как жизнь. Но это уже его фигуры. Просто надо снова бежать в магазин. И это жизнь. И только это жизнь. И все.
Иногда во дворе ночами наигрывал духовой оркестр. Звуки были живые, без такой, знаете, радиохрипотцы и гундосости, совершенно непыльные, ударяли мягко в уши. Время от времени легкую печальную мелодию смывало шумом листьев или рвано разрезал ее надсадный шум мотора, и вместо нее возвращался грозный и животный вой фановых труб. Не выдержав этого превращения, он вставал с постели и выходил на кухню покурить.
Конечно, это и были, скорее всего, трубы плюс сборная других ночных звуков – что же он, не понимал? Но так соблазнительно поверить в духовой оркестр, который высадился ночью во дворе и заиграл мелодии из детства бабушки и мамы.
На кухне тоже были звуки, но другие. По проводам, тянущимся к репродуктору, тек едва слышимый звон курантов. Именно по проводам, потому что репродуктор молчал – это он проверял не раз.
Было этому даже логическое объяснение – не каждый же раз они Красную площадь в прямой эфир включают. Записали, скорее всего. Может быть, еще со времен Сталина, с гудками «Победы». И притом целую пленку, наверное, с двух сторон, чтобы никакой накладки. И крутится она круглые сутки, а в нужный момент только микрофон оживляют. Конечно, специальная группа режиссеров и операторов ради этого дела содержится.
Он представил, как они сейчас в своей дежурке конспиративно подливают чай в водку, перебивая друг друга, рассказывают анекдоты с матерком, а куранты бьют, бьют…
Такое ночное вслушивание уже через несколько минут рождало тревогу и мрачные предчувствия, от которых он снова бежал в комнату.
Там начиналось новое действо: едва он прикладывался к подушке, в ней явственно начинала звенеть гроздь сухих колокольчиков. Приподнимается – тишина, ляжет – звенят. Конечно, и тут не было тайны – так преображалось струение собственной крови в сосудах. К тому же бессонница способствовала повышению давления. Однако и слушать было приятно, и уснуть все равно уже невозможно. Тогда-то и появлялся Зверев.