Книга Роскошь - Виктор Ерофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну вот министр и пришел в бешенство…
— Ха-ха-ха! — У Бориса Собакина в животе даже закололо от хохота. — И выгнал, да?
— Что? Что? — прокричала она, утопая в грохоте тормозящего поезда метро.
— Выгнал! Говорю! Да!?
— Ага. В тот же день подписал приказ об увольнении.
— Мечта жизни, — повторил Борис Собакин.
— Я сначала переживала, а потом перестала. В журнале как-то спокойнее. И начальник — майор — дядька не вредный. Только зарплата поменьше…
— Хорошо, — сказал он и, сладко зажмурившись, разглядывал на внутренней стороне век кружки, пружинки, пляшущие черточки. Ответа не последовало.
Борис вынул изо рта травинку, поколебался и неуверенно провел метелочкой по жадно всасывающей солнечные лучи спине.
Рыжие тараканьи разводы веснушек на плечах.
Нет, никогда не назначайте свиданий в метро: осипнете, оглохнете, одуреете…
Спина насторожилась, прислушалась.
Он провел еще раз.
Еще.
Уж лучше пойти в музей; есть в Москве такие тихие, такие домашние, такие бесплатные музеи…
Спина догадалась, заулыбалась, выгнулась: мяу!
К кошкам Борис относился еще с детства сдержанно. Но как-то никогда их не мучил: руки не доходили… Ему стало не по себе, но все же он любезно простил спину за оплошность. Игра его увлекала.
Спина недоумевала. Метелочки не было. Когда, наконец, появилась, бурно обрадовалась. Хихикала. Кувыркалась. Выкаблучивалась. Но не выдержала и взмолилась:
— Щекотно!
— Ага! — бессмысленно согласился Борис, не отказываясь от пытки.
Спина вздрогнула и ушла в сторону, и Борис обнаружил перед собою изнемогающее лицо и не успел догадаться, что пытка его — через край, и разгадать сырую бордово-кровавую маску, как услышал дрожащий голосок:
— Петушок или курочка?
Заметавшись в панике от этого невиннейшего вопроса и опасаясь дальнейших слов, которые бы его доконали, Борис молча вцепился в бретельки аскетического костюма, и она забилась под руками — не то яростно сопротивляясь, не то яростно помогая ему сорвать купальник… так, в дальнем зале, схоронившись за пулеметом или за крышкой фортепьяно, что зависит от характера музея, можно всласть нацеловаться… купальник, который через считанные минуты ей пришлось так же поспешно на себя натягивать, в то время как он лихорадочно ломал пальцы, застегивая непослушные металлические пуговицы джинсов и проклиная все на свете: на них набрело большое стадо коров, перегоняемых с одного места на другое, и коровы, окружив их, громко ревели и требовали выставить их из музея — святотатство! неслыханное святотатство! — а одна даже приняла угрожающий вид, так что Борис, вскочив на ноги, посоветовал ей с городской фамильярностью: «Гуляй, буренка, гуляй!», при этом стараясь скрыть испуг и от своей дамы, и от коровы, которая, в конце концов, снисходительно раздумала ввязываться в ссору и пошла прочь, прислушиваясь к щелчкам бича и матерным междометиям пастуха, что тяжелой походкой, в брезенте и сапогах, прошел вскоре в метрах пятнадцати от встревоженной пары, не заметив ее.
— Вот как бывает… — неопределенно подытожила она случившееся и, сидя на скомканном полотенце, принялась гребенкой расчесывать волосы.
— Да… — столь же неопределенно ответил он.
Борис был раздосадован, смущен и разочарован. Самое нелепое заключалось в том, что им даже не успели помешать коровы. Коровы пришли позже.
Бориса мучительно волновал фактор времени.
Как бы там ни было, сначала он поздравил себя, да-да, он все-таки успел себя поздравить, сославшись на ряд несомненных формальных признаков, словно он заключал в себе юридическую контору, которая требовала доказательств, необходимых для выдачи соответствующего сертификата, но вслед за поздравлением почти в ту же секунду возник недоуменный вопрос: «И это — то самое?»; несовпадение было вопиющим; вопрос рос, набухал недоумением и вдруг, как оборотень, превратился в упрек. Треснула не вера в абсолюты (она оказалась из редкостного сплава), в фантазии о полном затмении времени, а вера в себя — раскололась! Упрек молнией ударил в Бориса, и тот обуглился, почернел…
— Черт знает что такое… — пробормотал Борис, некрасиво морща лицо. Он почти был готов просить прощение за свое неумение и неловкость.
— Что с тобой? — удивилась она; даже перестала расчесывать волосы. — Ну подумаешь: коровы! Пришли и ушли…
Борис позавидовал коровам.
— Но мы-то остались, — сказал он мрачно.
— Мы сейчас тоже пойдем. Хочешь яблоко? Сладкое!
— Я не люблю сладких яблок.
— Как хочешь, — пожала она плечами и стала есть яблоко.
— Слушай, — сказал он, собравшись с духом, — давай поговорим о том, что случилось.
— А что случилось? — спросила она и рассмеялась. «Ну, вот…» — расстроился он.
— Я понимаю, почему ты смеешься…
— Я смеюсь, потому что у тебя смешно прыгают брови, — сказала она. — А вообще ты еще совсем мальчик, и я не ожидала от тебя такого… напора.
— Какого такого напора? — подозрительно спросил он.
— Сядь-ка сюда, а то мне приходится задирать голову, чтобы с тобой разговаривать. — Борис нехотя сел. — Признайся мне лучше, сколько у тебя было женщин?
— Женщины у меня были, — сказал Борис твердо и решил про себя, что с этого не сойдет.
— Сколько? — повторила она, как ему показалось, насмешливо.
Он не мог уйти от ответа, потому что был совершенно уверен, что не ответить — значит признаться в том, что никого не было, и в то же время он сознавал, что, назвав неумеренное число, заврется и выдаст себя с головой. Немного подумав, он буркнул:
— Одна.
— Значит, я у тебя вторая?
По ее тону он понял, что она польщена.
Может, потому он и соврал, что боялся этой самой польщенности, которую бы удесятерила правда, боялся нежных растроганных глаз, боялся, что она сплетет венок из полевых цветов и водрузит ему на голову со словами благословения, боялся, наконец, что она расскажет соседке по комнате, и та будет высматривать его в столовой и шептаться. Ему казалось, что он и так сильно запоздал и что теперь этот рубеж нужно пройти как можно более незаметно для чужих глаз, быстренько проскочить, и поздравлять его другим неуместно, ну вроде как Пушкина с камер-юнкерством.
Иронизируя над его заблуждениями, судьба в тот август позаботилась о том, чтобы он легкомысленно забыл взять с собою в пансионат бритву, которой пользовался слишком нерегулярно, чтобы она стала такой же обыденной туалетной принадлежностью, как зубная щетка, и потому к концу недели у него с обеих сторон выросли редкие, но длинные волосики, которых он болезненно стеснялся и глубоко ненавидел, так что пришлось ему идти к местной парикмахерше и на ее равнодушный вопрос: «Будем стричься?» — отвечать независимым тоном: «Нет, бриться!», на что парикмахерша, совершенно лишенная чувства деликатности, немедленно возразила: «Да тебе еще брить нечего!», и пришлось ее унизительно уговаривать, демонстрируя разрозненные волосики, прежде чем она согласилась развести пену.