Книга Ради усмирения страстей - Натан Энгландер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пинхас не так много вращался в обществе писателей. И не знал, в каких случаях лесть просто необходима.
– Нет-нет, я вовсе не поклонник. Вы, конечно, мастерски владеете идишем, но ваши произведения по большей части – прямолинейная партийная агитация и не имеют никакого отношения к людям, о которых вы пишете.
Коринский в витиеватой реплике дурачка услышал снисходительные нотки.
– Но персонажи ведь только средство, они выдуманные! – запальчиво крикнул он в ответ. И тут осознал, что кричит на идиота, а остальные двое сокамерников при этом корчатся от смеха.
– Они очень даже реальные, – сказал Пинхас, после чего стал снова раскачиваться взад-вперед и бубнить.
– Не понимаю, над чем вы, хлыщи, смеетесь, – сказал Коринский. – По крайней мере мои произведения читают.
Брецкий снова вскипел:
– Трепись сколько угодно. Надоешь, я тебе шею сверну, – и сжал для наглядности свой внушительный кулак. – Но должен предупредить: со старшими обращайся уважительно. Более того, мнится мне, что старик лицом очень похож на легендарного Зюнсера, а у него заслуг побольше, чем у любого другого из ныне живущих в России писателей, на идише они пишут или еще на каком языке.
– Зюнсера? – повторил Коринский.
– Я. Зюнсер! – возопил Пинхас. Он и подумать не мог, что окажется рядом с таким выдающимся мыслителем. Пинхас до этого даже не знал, что Зюнсер еще жив. Бог ты мой, он видел, как великий провидец мочится в ведро. – Зюнсер, – произнес он, не сводя с него глаз. Потом встал и заколотил кулаком по двери, выкрикивая снова и снова «Зюнсер!», словно это пароль, по которому охранники должны понять, что игре конец.
Охранник вошел и избил Пинхаса до полусмерти. Оставил арестантам миску воды и несколько корок черного хлеба. Трое быстро все съели. Брецкий держал пострадавшего, пока Зюнсер поил его, вливая ему в рот по капельке воду, чтобы тот глотал.
– Он сумасшедший, из-за него нас всех убьют. – Коринский приник к отверстию в дощатой стене, силясь хоть что-то разглядеть во мраке их дня.
– Может, и всех, но главного поэта Коммунистической партии, притом лауреата, кто посмеет тронуть? – ядовито заметил Брецкий, сохраняя невозмутимость лица. Он бережно поддерживал за плечи обмякшего Пинхаса, пока Зюнсер рукавом отирал пот с головы юноши.
– Нашел время шутить. Я собирался организовать встречу с надзирателем, но этот безумец своими воплями все испортил. Истеричный, как девица. Он что, ни разу не встречал своих кумиров? – Коринский сунул палец в одну из дырок, что побольше, как будто собирался пощупать темноту снаружи. – А теперь неизвестно, когда этот охранник вернется.
– Я бы не спешил наружу, – сказал Зюнсер. – Уверяю вас, отсюда только один выход.
– Такие разговоры никуда не ведут. – Коринский встал и прислонился плечом к холодной дощатой стене.
– А ваши вас куда-нибудь привели? – ответил Зюнсер. – Ваши оды партии и правительству? Что-то не слышно вдали топота копыт. Сталин на лихом скакуне не мчится вам на помощь.
– Он не знает. Он бы не позволил им так со мной обращаться.
– Может, с вами и не позволил бы, а с евреем, который носит ваше имя и спит в одной кровати с вашей женой, позволил бы. – И Зюнсер потер онемевшее от неудобной позы колено.
– Это не моя жизнь. Это моя культура, мой язык, не более.
– Только язык? – Зюнсер всплеснул руками. – Да кто мы без идиша?
– В лучшем случае четыре сына пасхального седера[4], – в голосе Коринского сквозила горечь.
– Это больше чем традиция, Коринский. Это кровь. – Брецкий сплюнул в ведро. – Мы как-то пили водку с Каплером[5], стаканами.
– И что? – Коринский глядел в отверстие, но слушал внимательно.
– Вы видели последний фильм Каплера? Он завел дружбу с дочерью великого вождя. И теперь он в лагере – если еще жив. Сталин не допустит, чтобы еврейские руки трогали чистую белую кожу его дочки.
– Вы, два умника, Сталина в Гитлера-то не превращайте. – Брецкий протянул руку и похлопал Коринского по ноге: – Нам не нужны нацисты, дружище.
– Фе, да ты параноик, как все алкаши.
Зюнсер покачал головой. Коммунист ему изрядно надоел, и он тревожился за парня.
– У него жар. И если нет трещины в черепе, то ему повезло. – Старик разулся и надел свои носки Пинхасу.
– Позвольте мне, – сказал Брецкий.
– Нет, – сказал Зюнсер. – Вы дадите ему свои ботинки, мои не подходят по размеру. – Ноги Пинхаса легко всунули в обшарпанные, растрескавшиеся ботинки Брецкого.
– Вот, возьмите, – Коринский отдал им свой матрас. – Поверьте, это не ради мицвы[6]. Просто иначе я не вынесу ни секунды под взглядом ваших праведных глаз.
– Не наши глаза вас пугают, – сказал Зюнсер.
Коринский уставился в стенку.
Пинхас Пеловиц не потерял сознание. Он просто заблудился. Он слышал разговоры, но пропускал их мимо ушей. Вес собственного тела лежал на нем как труп. Он работал над своим рассказом, читая его про себя вслух, в надежде, что другие услышат, прислушаются и вернут его назад:
Мендл понял, что лучше всего посоветоваться с местным раввином – вот кто сможет наставить его в таких делах. Мендл в первый раз был в кабинете раввина – раньше он не слишком вдавался в тонкости богослужения. Мендл очень удивился, увидев, что кабинет раввина по размерам точь-в-точь такой, как его исчезнувшая комната. Более того, ему показалось, что и трактат, над которым размышлял ученый человек, лежит на исчезнувшем столе.
Зажглась лампочка. Свет принес облегчение. А что, если бы их забыли в темноте? Они ненавидели лампочку за то, что диктует им распорядок, а ведь такая хлипкая с виду.
Они оставили на утро немного воды. И снова Брецкий придерживал Пинхаса, пока Зюнсер подносил миску к губам парня. Коринский смотрел на них, он еле удерживался, чтобы не сказать: «Осторожней, не пролейте, иначе мне не достанется».
Пинхас выплюнул воду и сказал:
– Хорошо, очень хорошо. – Говорил громко, не как больной. Зюнсер, прежде чем сделать глоток, передал миску Коринскому.
– Как славно, что вы очнулись, – сказал Зюнсер, заглядывая парню в глаза. – Я все хотел у вас спросить, почему мое присутствие так на вас подействовало? Мы здесь все писатели, если я правильно понимаю.