Книга Собрание сочинений. Арфа и бокс. Рассказы - Виктор Голявкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Открывал долго. Ирка про свет непрерывно твердила, чтобы я свет зажег, да ведь откуда я мог знать, где тут свет зажигается, понятия об этом не имел!
Только когда мы по лесенке в оркестр стали спускаться, я с трудом этот выключатель отыскал.
Выскочили из тьмы многочисленные пюпитры.
Там в углу в самом конце засверкала золотом арфа.
Я потащил туда Ирку.
Упало несколько пюпитров.
Я боялся, она вспомнит про своего артиста и уйдет, повернется и уйдет, раз его здесь нету. Она шла сюда из-за него, а мне хотелось ей арфу показать.
Я очень волновался.
Мы стояли около арфы. Вокруг была сплошная тишина. Я продолжал держать ее за руку, раз она руку свою не вырывала.
Потом я сделал особое выражение лица и тронул небрежно струны, как Рудольф Инкович.
Она на меня таким взглядом посмотрела, если б вы видели!
А я на нее таким взглядом посмотрел, если б вы видели!
Вот тут-то и пришла мне в голову мысль поцеловать ее, тут-то я понял, что если я ее сейчас не поцелую, то неизвестно, когда еще такой случай представится, самое подходящее время, возле благородного инструмента! Но я не решался и от этого мучился. Тем более мне вдруг мысль пришла: такую штуку, как арфа, наверное, здорово подарить любимому человеку. Хотя я понимал, что никак не мог бы этого сделать. Представьте – преподносят вам на день рождения арфу! Шикарный подарок! Единственная вещь в своем роде!
Эта вторая мысль помешала мне первую осуществить. Пока я думал про дурацкий подарок, все изменилось. Она свою руку вырвала, стала приплясывать вокруг арфы, и трогала ее, трогала без конца, и повторяла: «Какая красота! Какая красота!» Я был рад, что ей нравится инструмент, на котором я занимаюсь, но обида и даже злость подкатывались ко мне оттого, что я все-таки не поцеловал ее. И вот она теперь будет крутиться вокруг этой арфы, и возможность, которая была, потеряна. Я вдруг вспомнил о пропуске, как бы она с моим пропуском не ушла, и спросил его, а она отвела руку за спину и сказала:
– Не дам.
– Это же мой пропуск! – крикнул я, хотя она прекрасно знала, что мой пропуск.
Я стал вырывать у нее пропуск, она смеялась и не отдавала. Нога моя зацепилась за что-то, зазвучали струны арфы разом все, и тут я скорее почувствовал, чем увидел, что арфа валится вместе с нами. А потом она глухо грохнула на всю оперу. Грохот этот разнесся повсюду, заполнил все пространство, а струны еще долго звучали жалобно и печально…
Вспыхнул свет в зале, очень яркий, и чей-то голос произнес, и акустика разнесла его:
– Что там?
Трагичное и страшное нахлынуло на меня, когда я увидел большой золотой кусок арфы, катившийся по полу между пюпитрами…
Я схватил Ирку за руку и помчался, раскидывая пюпитры в разные стороны, и грохот стоял ужасный, как будто пушки палят со всех сторон…
Мы мчались по освещенному залу, чуть не сбили какую-то старушку, мчались туда, к выходу, на улицу, и было страшно. Я понимал – случилось несчастье, и понимал, что убежать от всего этого вообще нельзя, но убежать сейчас, сию минуту – вот чего я хотел.
Мы выскочили на улицу и побежали в обратную сторону, не к дому.
Весь день я болтался по городу; куда я только не ходил! Ирка домой пошла, а мне в школу нужно было идти, но я и в школу не пошел, не было у меня такого настроения. К вечеру, когда темнеть стало, решил в какое-нибудь кино пробраться, есть у нас один кинотеатр – народ выходит, а ты навстречу продираешься. Продерешься сквозь всю эту толпу, а потом в сторону и по лестнице бегом.
Опоздал к концу сеанса. Поболтался, поболтался по улицам и домой направился.
Влез по выступам стены на балкон. Настроение у меня было такое – хуже не бывает. Смотрю я в нашу родную стеклянную дверь, оценивая домашнюю обстановку. Вижу мать и отца. Сидят они за столом, а мать плачет.
Тогда я открыл дверь и на цыпочках вошел в комнату.
Мать ахнула от неожиданности.
Отец сидел спиной к двери и не заметил, как я вошел.
Он обернулся, и я увидел его лицо.
Абажур у нас желтый и старый. Он освещал стол, а они за столом сидели. Они тоже были желтые, и стол желтый, а лицо у отца было такое худое! Или я не замечал раньше, что он такой худой. И еще этот проклятый абажур делал его совершенно желтым. Как у мертвеца казалось его лицо. Руки отца лежали на столе, костлявые, худые руки.
Он глянул на меня и отвернулся, как будто естественно, что я вошел в балконную дверь, и как будто он ничего не знает про арфу и ничего нет странного, что меня целый день дома не было. Он к моим штучкам привык, не в диковину они ему были.
Но все-таки я думал, он сейчас вскочит, кинется на меня – я был на все готов.
Он отвернулся, как будто ничего вообще не произошло.
Он в последнее время как-то спокойнее стал. Перестал волноваться. Надоело старику со мной возиться, он так мне и сознался.
Отец мой работал много. Время после войны было тяжелое. Он водил экскурсии по городу, показывал разные исторические памятники, городские достопримечательности. А вечером читал лекции, домой он всегда поздно возвращался и усталым. Сейчас эта усталость мне особенно в глаза бросилась, раньше я его таким усталым не замечал. Неблагодарным и виноватым чувствовал я себя, глупой и досадной представлялась мне вся эта история с арфой…
Но я не мог изменить того, что уже произошло.
Я смотрел в пол.
Мне стало жалко отца, жалко мать и себя самого, который попадает все время в какие-то дурацкие истории. Это у меня бывает, а потом проходит, и опять все идет по-прежнему, просто я об этом забываю.
Учителя математики вспомнил, и мне его тоже жалко стало. У меня с ним недавно разговор произошел. Я с математикой, короче, не в ладах. Она меня не вдохновляет, и интереса у меня к ней нету. А раз предмет тебя не вдохновляет, нету к нему интереса, так что же из этого может быть хорошего!.. Я так считаю: раз дело неинтересное, так нечего им заниматься. И никто ничего не может мне насильно вбить в голову. Не выйдет. Я человек самостоятельный и хочу жить самостоятельно! Я от родителей завишу, денег сам не зарабатываю, все верно, но это еще не значит, что каждый может вбивать мне в голову что захочет. Взять пятый класс: кто лучше меня и Гарика Боякина знал математику? Никто, ни один человек во всем классе. И все потому, что мы имели к ней интерес. Мы знали, зачем мы это делали. Мы так поставили вопрос: кто математики не знает на пятерку, тот недоразвитый человек, чурбан, бестолковый баран. Так с нами во всей школе никто тягаться не мог. А сейчас мы не ставили себе такой задачи и считаем по-другому. А если кто с нами не согласен, так нам наплевать, – главное, как мы считаем. И не то чтобы мы тогда зубрили, с утра до вечера над арифметикой сидели, просто мы все домашние задания честно выполняли, все задачи вместе решали аккуратным образом. А с учителем математики у меня такой разговор произошел. Он мой характер все-таки немного знает, как-никак второй год у нас преподает; так вот, он меня подзывает, когда в классе никого не было, и говорит: «У меня к тебе есть предложение такого рода…» Ну, я не дождался, когда он кончит, сразу спрашиваю: «Какого?» – «Подожди, – говорит, – ты можешь подождать?» – «Отчего же, могу», – говорю. Ну, я сразу понял, что он тянет. Если бы что-нибудь серьезное, никакого подвоха, он бы сразу сказал, не тянул. Ну, он и говорит: «Так подожди, пожалуйста!» Ну и тянет, как с маленьким разговаривает! Терпеть не могу, когда со мной как с маленьким разговаривают. Это он подходом считает. Педагогическая политика, чепуха на постном масле! Ну, я ему говорю, что подождать я, в общем, могу. А он мне на это отвечает: «Ну и подожди, пожалуйста». А чего ждать-то? Сказал бы сразу, в чем дело, и больше ничего. Смешные все эти педагогические подходы! Я, значит, подождал, раз ему так хочется, и он мне многозначительно заявляет: «Нужно дать фору!» Мне, безусловно, очень понравилось, что он это слово знает, что кому-то надо дать фору и что именно я должен это сделать. Да только я предугадываю, что это будет за фора. «А что нужно для этого сделать?» – спрашиваю. «Сущий пустяк», – отвечает. «А можно у вас полюбопытствовать, – спрашиваю, – что это за пустяк такой? Стенгазету нарисовать?» Хотя я прекрасно знал, что речь о другом пойдет, стенгазетой здесь и не пахнет. Тогда он сказал: «Известно ли тебе, что люди, не разбирающиеся в математике, в некотором смысле отсталые, недалекие люди?» Это он нашу теорию развивал, да только уже поздно, мы ее уже развили. Мы на собственном опыте проверили, старая теория больше нас не интересовала. Как он понять не мог! Я на него смотрел и улыбался. Он, по-моему, понял, отчего я улыбаюсь, потому что стал какой-то мрачный. Я ему говорю: «Николай Евстихеевич, я ведь уже фору давал, не так?» – «Что значит давал, – он мне отвечает, – ты же учишься!» Тут я его и поймал: «Ага! Вот в том-то и дело, нечего тогда о каких-то форах толковать, так сразу и начинали бы…» Он разозлился и как закричит: «Зачем ты тогда в школу ходишь?!» – «Не для того, чтоб фору давать», – я ему отвечаю. «Придется с твоими родителями поговорить!» Он здорово возмутился. А чего возмущаться? Это мне возмущаться надо, раз меня за дурачка принимают.