Книга Влиятельные семьи Англии. Как наживали состояния Коэны, Ротшильды, Голдсмиды, Монтефиоре, Сэмюэлы и Сассуны - Хаим Бермант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«В женских нарядах, – советовала она, – простоту следует предпочитать блеску. В украшениях и отделке следует не допускать излишеств; безделушки и драгоценности не стоит носить напоказ; их надлежит выбирать и носить таким образом, чтобы они либо казались необходимыми для ладной подгонки какой-либо части наряда, либо надетыми ради приятных ассоциаций». И далее вывод: «Однако носить их [платья] с низким вырезом на плечах и груди есть дурной вкус: в юности это свидетельствует об отсутствии той скромности, которая является одним из величайших достоинств; а в зрелые годы – о развратном кокетстве, которое препятствует тому самому восхищению, кое стремится вызвать».
Она повзрослела в тот век, когда традиционные еврейские понятия о скромности разделяли и англичане. Поколением позже или раньше ее сочли бы слишком благопристойной, чопорной, слишком манерной. Как будто она взяла себе за образец королеву Викторию. Кстати, и в манере и взглядах Мозеса Монтефиоре, его общественной сознательности, чувстве долга, прямоте было что-то напоминавшее принца-консорта; они были так же счастливы, как королевская чета, так же преданны друг другу, привязаны и неразлучны.
Леди Монтефиоре вела хронику их путешествий, и та радость, которую они с мужем находили в обществе друг друга, живо изображена в этом описании остановки на придорожном постоялом дворе после ненастного дня в дороге: «Сейчас, когда мы сидим возле уютного огня с любимым спутником, стол красиво накрыт для чаепития, чайник кипит, хлопают окна, и от этого громкого стука я лишь сильнее чувствую удовольствие и сознаю, от какой грозы мы только что укрылись. Да, как верна немецкая пословица, что разделенная радость – это полная радость, а разделенное горе – половина горя».
Ее сочинения страдали викторианским многословием, но имели свое изящество. Она говорила по-французски, по-немецки и по-итальянски, а с помощью личного секретаря ее мужа, востоковеда доктора Лоу, постаралась овладеть ивритом и арабским. Она умела музицировать, играла на пианино и гитаре и получала огромное удовольствие от пения гимнов, которым научилась в Большой синагоге еще ребенком и на Бевис-Маркс после бракосочетания. Когда позволяла погода и ее здоровье, она часто вместе с мужем шла в синагогу пешком. «Джентльмены, – как-то написала она, – уверяют меня, что дамам не обязательно придерживаться такого же строгого благочестия, которое требуется от них; но, конечно же, в месте служения Богу разум должен выказывать должное почитание и благодарность к Всевышнему». Но ее взгляды не пользовались широкой популярностью, и она везде сталкивалась с шумной болтовней. В Александрии она жаловалась: «Не могу сказать много об их набожности, ведь на разговоры тут обращают больше внимания, чем на молитвы». И во Флоренции: «Присутствовало несколько немецких дам, которым очень хотелось поговорить; но я, как обычно, на службе твердо хранила молчание».
Но и за стенами синагоги вряд ли ее можно было бы счесть идеальной собеседницей для легкого получасового разговора ни о чем. Скандалы, как-то заявила она, «меня никогда не развлекают». Она много читала, но в основном что-нибудь наставительное. При этом она не была унылой моралисткой. В первые годы семейной жизни в Риме она провела несколько бурных дней на масленичном карнавале, участвуя в маскарадах, балах, парадах. Сэра Мозеса все это не так забавляло, но ему нравилось, что жена довольна. Несмотря на свои строгие принципы, она могла быть снисходительной до степени попустительства. Среди многих, кому помогал сэр Мозес, был один человек, который все полученное спускал на азартные игры, и в конце концов сэр Мозес вычеркнул его из списка подопечных, после чего леди Монтефиоре достала свою чековую книжку. «Дорогой мой, – сказала она, – мне кажется, лучше все же послать ему хоть что-то. Я уверена, что, кроме нас, никто этого не сделает».
Она твердо верила в строгие добродетели, трудолюбие, самодисциплину, работу над собой, самоотречение, но все это смягчала благотворительностью.
Утратив ее, сэр Мозес глубоко горевал. В последовавшие годы Ист-Клифф стал едва ли не музеем ее памяти; ее похоронили там же в мавзолее, который представлял собой копию гробницы Рахиль на дороге в Вифлеем. Он не позволил убрать ни одной ее личной вещи. Ее комната со всей обстановкой оставалась такой же, какой хозяйка оставила ее, и повсюду были ее портреты, большие, маленькие, глядели со всех сторон. Когда Джудит умерла, сэру Мозесу самому было почти восемьдесят, и он все так же одевался по моде своей юности – в сорочки с рюшами и высокие воротнички джентльмена эпохи Регентства. Теперь он казался пережитком прошлого и проводил долгие часы среди памятных вещей своей семейной жизни.
Часто из этого полусонного состояния его вырывали события, происходившие за границей.
В 1863 году в марокканском порту Сафи при загадочных обстоятельствах умер один испанец. Полиция схватила и пытала Якова Вайцмана, его четырнадцатилетнего слугу, и вынудила «сознаться» в том, что он отравил хозяина. Пытки не прекращались, и он назвал одного за другим еще одиннадцать евреев, якобы замешанных в преступлении. Как только мальчика перестали терзать, он заявил, что невиновен, но его признание осталось в силе, и он был прилюдно казнен. А названных им бросили в тюрьму.
Вести об этом достигли сэра Мозеса в октябре. Он сразу же постарался связаться с Джоном Расселом, но дело было в воскресенье, и того не оказалось в городе. Тогда он пошел к заместителю государственного секретаря по иностранным делам сэру Остину Генри Лейарду, который сразу же телеграфировал сэру Джону Драммонду Хею, британскому послу в Танжере, чтобы тот вмешался и хотя бы добился у местных властей отсрочки новых казней. Две недели спустя сэр Мозес в сопровождении доктора Ходжкина отправился в Марокко. Рассел телеграфировал, что ему окажут всяческое содействие, а адмиралтейство отдало в его распоряжение британский фрегат «Мажисьенн».
Сэр Мозес по суше добрался до Кадиса. Он задержался в Мадриде, где побывал у британского посла, премьер-министра Испании и королевы Изабеллы. Также он встретился с мистером Вайсвайлером, дальним родственником и агентом Ротшильдов в Испании, который свел его с некоторыми полезными людьми. Среди них был отец испанского консула в Танжере, который, как представляется, и был зачинщиком всего этого дела. Вооруженный этими знакомствами, сэр Мозес без труда добился освобождения заключенных, и их выпустили через несколько часов после его приезда. Вдобавок он использовал свое влияние, чтобы настоять на освобождении мавра, которого два с половиной года продержали в тюрьме якобы за убийство еврея, но так и отдали под суд. После этого его пребывание в Марокко приняло форму королевского визита. В его распоряжение отдали дворец. Его встретили оркестром из трубачей и барабанщиков, с кавалерийским эскадроном проводили в султанский дворец, и там торжественным парадом в его честь промаршировал корпус в шесть тысяч человек, видимо составлявших большую часть марокканской армии. Султан радушно принял его, заверил в добром расположении к еврейским подданным и издал фирман о том, что «к ним будут относиться так, как того требует правосудие, и они будут занимать равное положение со всяким другим народом».
По возращении в Англию сэра Мозеса встретили торжествами. Еврейская община организовала крупный митинг в его честь во главе с сэром Дэвидом Саломонсом, и среди прочих на нем выступили Гладстон, сэр Энтони Ротшильд, сэр Фрэнсис Голдсмид, лорд Гошен и Джейкоб Уэйли; лорд-мэр Лондона устроил обед в его честь; его приняла королева в Виндзорском замке. В то же время со всех уголков земли стали приходить письма с благодарностью. Сэр Мозес мог бы по праву сказать, что достаточно сделал за свою жизнь, чтобы провести ее остаток среди воспоминаний, но он не мог почивать на лаврах, пока его единоверцев притесняли, и едва ли проходил хоть один год без того, чтобы не случалось каких-то серьезных притеснений, а если не было политических ущемлений, вместо них часто бывали бедность, голод и мор. В старости у сэра Мозеса находилось больше дел, чем в зрелые годы. Он выезжал один раз, когда ему было за пятьдесят, дважды – за шестьдесят, дважды – за семьдесят, четырежды – за восемьдесят и снова четырежды, когда ему уже исполнилось девяносто. В большинстве случаев он ездил в Святую землю. «Несмотря на старость и слабость, – говорил он, – я готов на любую усталость и риск, лишь бы принести благо Иерусалиму».