Книга Закрытие темы - Сергей Носов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто такой Нос? Он значится в списке вероятных адресатов Чехова. (Кстати, это ведь у Чехова в записных книжках: «Главное не Шекспир, а примечания к Шекспиру».) Сохранилось письмо, в котором Нос уведомляет Чехова о получении двадцати пяти рублей. Будучи казначеем Общества любителей российской словесности, человек по фамилии Нос принимал деньги на памятник Гоголю. Звали бы его по-другому, Касаев не обратил бы внимания, но – Нос! Гоголь… Коллежский асессор… И вот уже с каким-то святотатским остервенением он перелистывает именные указатели, библиографические справочники, подшивки старых газет. Нет нигде Носа: то ли не та фигура, то ли не там ищет. Вот как оно получается: жил-был человек, положительный, честный (иначе бы не выбрали в казначеи), любил Гоголя, ценил российскую словесность, сам, быть может, грешил сочинительством, ходил на службу, имел принципы, мечтал о чём-то, во что-то верил. На бессмертие не претендовал. Умер. Забыли, как других забывают. А спустя почти столетие целое увековечили фамилию в примечаниях к Чехову, да ещё в такой курьёзной связи с Гоголем, что волей-неволей будоражит фантазию. Да кто они, что они, где они, все эти казначеи, секретари, председатели, окрылённые высокими идеями почётные и рядовые члены всех этих обществ помощи, поощрения, попечения, обществ любителей и ценителей, обществ трезвости и грамотности, и общеобразовательных народных развлечений, и покровительства животным, и взаимного вспомоществования учащим и учившим? Все хотели быть полезными. Все.
Журнал «Весы» опубликовал имена своих подписчиков: 845 человек – поминальный список петитом… Спустя пятнадцать лет всех этих адвокатов, чиновников, журналистов, врачей, музыкантов разбросает по свету кого куда, если останутся живы, а ещё лет через десять въедливый историк литературы, пожелавший определить социальный состав читателей журнала, будет устанавливать личность каждого. Неужели, Касаев, и твоя фамилия когда-нибудь украсит примечания к чему-нибудь эдакому, когда окажется вдруг, что она к чему-нибудь эдакому причастна? Да хотя бы к тем же «Весам» или к этим трудам по спиритуализму, которые ты, молодой специалист с дипломом о техническом образовании, третью неделю читаешь в Публичной библиотеке? («Как вы говорите? Касаев? Ах, да, Касаев, тот самый, имевший касательство…» Чу! Подкрадывается социолог…) Несправедливость какая-то место в мире имеет. Ну, допустим, хорошо, забвение так же в конечном итоге естественно, как и смерть человека, – ладно, смиримся. Но ужимки-то зачем эти судьбы там или чего другого, что распоряжается людскими несообразностями, зачем, говорю, та издёвка, с которой откликается то самое на более чем понятное хотение людей не забывать друг друга и сопротивляться хаосу? Обезжизненные имена всплывают откуда-то, словно для того только, чтобы напомнить очередной раз: Лета глубока, время скоротечно, будто кто-то сомневается в этом. И каждый раз хочется в пику всем законам обнуления разглядеть человека за умершим именем, хоть чёрточку его какую живую, самую малость (пел же он «Утро туманное» на станции в Борисоглебске!), а если ничего не осталось, если всё съедено, тогда взять грешным делом и придумать, домыслить, вообразить, а иначе зачем же всё было и есть, зачем?
Вот где беда Касаева: слишком эмоционален. Все рассуждения свёл к риторике – зачем да зачем. В блокноте появляется между тем пространная запись о той же Лете с двумя громоздкими деепричастными оборотами, но будем справедливы: название реки подчёркнуто двойной волнистой – признак самонеудовлетворённости.
Если же оставить метафизику в стороне, то всё чудесно. Именно всё чудесно, и чем буквальнее понимать это, тем вернее. (Правда, метафизика здесь поворачивается иным боком.) В пору увлечения космологическими теориями, – собственно, эта пора жизни Касаева ещё не завершилась, – он сильно сочувствовал идее обусловленности мировых констант фактом человеческого существования. («Представь себе только, всё приспособлено для человека, будь другой масса протона или гравитационная постоянная „гамма“…» – «Ну ты и зануда!» – «… Нас бы тогда, – шёпотом, – не было б вовсе». На губы лег её указательный: «Тс-с-с-с!» – «Да, да, – с усилием, – честное слово…») Или в детстве. Когда проснёшься за час-полтора до школы и чувствуешь: сон ещё не забыт, но забывается катастрофически быстро, несмотря на твои отчаянные хвать-хвать, и ты будто не ты; все предметы, скажем, фаянсовый лев из михалковской басни или горшок со столетником, или битые гляделки дедовы (без дужки) на подоконнике, или веник в углу, – всё дружно напоминают, освещённые солнечным светом, о своей неизменной всегдашности: ты вот спишь-спишь, соня, а мы ждём, как дураки терпеливые, и ты нас не видишь. Да нет, вот и я теперь с вами! Они: нашего полку прибыло! Но отстранённость от посюстороннего ещё не преодолена полностью, потому как ты нарочно затаил дыхание, чтобы успеть изумиться самому вхождению в едва сбыточный мир действительности.
Иными словами, друг Касаев, надо уметь радоваться жизни (такая вот мудрёная истина) и принимать её с благодарностью, как тому учат популярные шлягеры. Даже эту очередь в гардеробе, молчаливо индевеющую под сердитым взглядом гипсового Щедрина (ибо мы до сих пор находимся в Публичной). Два гардеробщика, два неутомимых инвалида из «Трудпрома», – у одного, как весело объяснил он торопливой даме, рука на крючке болтается, – вот оптимисты! Их артистизм вызывающ. «Барышня!» На чаевые отвечают конфетами.
А на улице надо поднять воротник, потому что опять развеселился Борей, осень как осень. И что бы ещё сказать хорошее? Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге, – это при всей нелюбви к многолюдству! Продавец мороженого возле «Елисея» бросил нарукавники в пустую коробку – дескать, мешают, – и кружатся листья по Малой Садовой. А вот и памятник Гоголю (нет, не тот, другой), вернее, отсутствие памятника, – только с Гоголем приключится такое! Здесь, в двух шагах от Публичной библиотеки, напротив кинотеатра «Родина», стоит в сквере замечательная гранитная тумба; горожане настолько к ней привыкли, что уже не читают потускневшую надпись: «На этом месте будет сооружён памятник…» А может, он и действительно сооружён на этом богохранимом месте, да мы только не видим его, и сидит недоступный зрению Николай Васильевич на гранитном пьедестале, как в кресле на том единственном дагерротипе, наблюдает устало за происходящим. Незримо присутствующий… Это же лучший монумент Гоголю![12] Незримо присутствующий[13].