Книга Записки гайдзина - Вадим Смоленский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потапов любил Бориса Мокроусова за то, что Борис Мокроусов пропил Сталинскую Премию.
Это произошло в сорок восьмом году. Заслуги народного композитора наконец были признаны на самом верху, — и прямо в Кремле он получил высокую награду. Распорядиться этой наградой можно было по-разному. Например, можно было купить шесть автомобилей «Победа». Или построить пару-другую дач. Или приобрести готовый особняк где-нибудь в Крыму. Ничего этого Борис Мокроусов делать не пожелал.
Вместо этого он рассовал премию по карманам и отправился на Смоленщину, где находился дом отдыха композиторов. Прибыв туда, лауреат не стал тратить время на пустопорожнее общение с коллегами. Он незамедлительно разыскал ближайшее село, где еще функционировал рудимент помещичьего режима под названием «трактир». Зайдя внутрь, триумфатор заказал себе и каждому из присутствующих по двести грамм. Присутствующие несказанно обрадовались, сгрудились вокруг чудака — а узнав, кто их угощает, обрадовались еще более. Слух о гульбе народного композитора разнесся по округе с быстротою трактора. В заведение потянулся народ. Плотники, комбайнеры, милиционеры, доярки, председатели колхозов, директора совхозов, агрономы, механизаторы, комсорги, парторги, лесники и чекисты — все жаждали выпить с автором оперы «Чапай». Вакханалия продолжалась две недели. Район завалил месячный план по молоку и мясу. Трактир выполнил пятилетний. Лишь только когда последний рубль был пропит, Борис Андреевич вернулся в Москву. И стал творить дальше свою прекрасную музыку.
Что рядом с этим Митя Карамазов или Киса Воробьянинов? А из великих композиторов кто еще смог подняться до таких вершин единения с народом и отрешения от земных благ? Решительно никто! Даже Модест Мусоргский, как известно, отваживался максимум на падение в канаву. Что уж там говорить о каком-нибудь Даргомыжском.
Один только Борис Мокроусов показал себя истинно народным, истинно русским композитором. И только его одного смог полюбить всей своей душой математик Потапов.
А теперь представим себе, что некий японский композитор, получив премию Его Императорского Величества, немедленно ее пропил. Смог бы такой композитор рассчитывать на одобрение и любовь со стороны Потапова?
Да ни за что! Потапов заклеймил бы такого композитора паршивой овцой и никогда бы ему не поклонился. Не говоря уже об исполнении его произведений, публичном или приватном. Потапов не стал бы даже запоминать иероглифы, которыми пишется фамилия такого композитора. «Много чести!» — сказал бы про такого композитора Потапов.
И дело тут даже не в том, что Сталин был тиран и злодей, а Его Императорское Величество являет собой образец добродетельного и богобоязненного монарха. Этого мало. Если бы, скажем, композитор Балакирев, собрав всю свою Могучую Кучку, пропил премию Александра Второго Освободителя, — то и такую акцию Потапов, скорее всего, приветствовал бы, несмотря на всю свою лояльность к царю-реформатору. Ибо в такой акции присутствовал бы здоровый анархический дух, за ней маячили бы тени Степана Разина и Тараса Бульбы.
Дело лишь в том, что товарищ Сталин происходил от сапожников, а Александр Второй Освободитель — от пришлых немецких принцесс. Ни тот, ни другой не вел свой род от богини солнца Аматэрасу. На купюрах, которыми они премировали свою интеллигенцию, не ощущалось божественного отпечатка. И пропить такие купюры было их лучшим применением.
В то время, как пропивание купюр достоинством в десять тысяч иен было бы чистой воды богохульством.
Потаповский взгляд на Японию весь состоял из подобных двойных стандартов. Он считал, например, что японской женщине не пристало входить в горящие избы и останавливать коней. Точно так же, как русской женщине не пристало семенить, красить зубы и ходить за покупками в переднике. В этом вопросе, как и в любом другом, Потапов твердо стоял за национальную идентичность. Поэтому он не любил всяких либералов и социалистов, норовящих эту идентичность порушить. Впрочем, правым националистам он тоже не симпатизировал, имея с ними серьезные разногласия. Самурайские марши, — говорил Потапов, — должны быть написаны в китайской пентатонике, а у этих вместо пентатоники какой-то Агапкин.
Когда мне случалось прямо или косвенно затронуть тезис о межкультурном взаимообогащении, Потапов становился мрачен. Его грызло антагонистическое противоречие. Сам он очень хотел обогащаться за счет других культур, но не мог вынести себя за родные культурные рамки. Получалось, что вместе с Потаповым обогащается вся русская культура. Иногда мне удавалось убедить его, что здесь нет ничего худого, что это не означает потери корней и идет только на пользу, — тут он еще готов был согласиться. Но те же самые доводы применительно к Японии уже не работали. Эту страну он непременно желал видеть автаркичной и самодовлеющей.
Меня радовало и продолжает радовать лишь одно: Потапов и подобные ему никогда не выбьются в сёгуны и не закроют Японию от внешнего мира, как это сделал когда-то Токугава Иэясу. Единственно поэтому гайдзины могут чувствовать себя здесь в относительной безопасности. На сегодняшний день никто не мешает им культурно обогащаться, нежно пестовать свои менталитеты и втихаря подтачивать японскую самобытность под мелодии Глена Миллера и Бориса Мокроусова.
По козырьку над входом в управление полиции лупил дождь. Я подрулил как можно ближе, заглушил мотор, выпрыгнул наружу, в два скачка пересек зону, которую простреливали небесные хляби, и толкнул стеклянную дверь. Сидевшие за приемной стойкой девицы сомнамбулически взглянули на мокрого гайдзина и уткнули свои носы обратно в бумажки. Я подошел к той, что выглядела серьезнее других.
— Здравствуйте. Мне тут повестка пришла…
С минуту она вдумчиво изучала мою повестку, водя по иероглифам карандашом. Затем подняла на меня вопросительный взгляд.
— Видите ли, штраф я уже заплатил. Разве это еще не все?
— Подождите пожалуйста, — сказала девица и удалилась в глубину служебных помещений. Минуты три я созерцал настенный календарь с фотографией августейшей четы на Всеяпонском Совещании по безопасности движения. Их Величества глядели на меня ласково и вместе с тем строго.
Когда девица вернулась, за ней следовал важный полицейский чин в синем мундире.
— А-а-а! — радостно закричал он, увидев меня. — Давно не виделись!
— Давно, — повторил я растерянно, пытаясь вспомнить, где мы с ним могли видеться.
— Как здоровье? — участливо осведомился он.
— Спасибо, хорошо. А ваше?
— Да как сказать… Поясница немного… Это от погоды. Дело-то к зиме идет, правда же?
— Да, — согласился я. — Дело идет к зиме.
— Что ни день, то холоднее.
— Совершенно верно.
— А еще недавно тепло было.
— Точно.
— Вот, скажем, неделю назад, когда я вас ловил, очень хорошая погода была.
— Как?
— Я говорю: хороший день был, когда я вас поймал за превышение.