Книга Записки гайдзина - Вадим Смоленский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы не дрогнем в бою
За столицу свою,
Нам родная Москва дорога-а-а-а!
Нерушимой стеной,
Обороной стальной
Разгромим, уничтожим врага!!!
Оксюморонический разгром врага обороной придал нам новых сил. Мы стояли плечом к плечу, с гармонью наперевес, как двадцать восемь панфиловцев, и сдаваться не собирались. На третьем куплете агитатор вылез из машины.
— Простите пожалуйста, — обратился он к нам сквозь песню. — Не могли бы вы нас пропустить?
Гармонь пискнула и умолкла. Потапов сложил на ней руки крест-накрест, свесил кисти вниз — и сделался похож на сфинкса.
— Три загадки! — напыщенно возгласил он. — Если отгадаете, пропустим. Загадка первая: каковы три источника и три составные части марксизма?
— Послушайте, — нервно сказал агитатор. — Нам очень нужно проехать. У нас дела, мы торопимся.
— Не дает ответа! — довольно отметил Потапов. — Тогда вторая загадка: что и как нужно брать — сначала мосты, а потом банки, или же сначала банки, а потом мосты?
— Я не понимаю, о чем вы говорите! — с мукой в голосе произнес агитатор, озираясь по сторонам. — Пожалуйста, пропустите нашу машину!
— Даже не понимает, о чем речь! — обрадовался Потапов. — В таком случае, третья и последняя загадка. Какие три сокровища завещал нам почитать принц Сётоку Тайси в своей «Конституции»?
Агитаторское чело озарилось робкой надеждой. Он еще секунду потоптался в нерешительности, затем наклонился к нам и прошептал:
— Будду, Закон и монахов…
— Браво! — воскликнул Потапов. — На все три загадки вы ответили адекватно, в точности как и требовалось. Не смеем более вас задерживать. Проезжайте, и пусть на выборах ваш кандидат победит!
Мы посторонились. Бедного агитатора как вакуумом всосало в кабину, дверь захлопнулась, и автобус пулей вылетел с площадки под исторгаемые потаповской гармонью звуки «Интернационала» и тарахтение мотоцикла, который понесся следом и пристроился сзади почетным эскортом. Молодежь улюлюкала. Бабушка махала клюкой.
В магазине нашлась сырая конина, рисовые колобки и соевый творог. Купленное уместилось на футляре от гармошки. Мы сидели с Потаповым на поребрике и закусывали.
— Как ты думаешь, — спросил я, проглотив кусок лошадиного мяса, — когда они свершат свою революцию, то императора стрельнут?
— Нет, — сказал Потапов. — Не стрельнут. Здесь уважают традиции.
— Так вот и я говорю: уважают. А революционные традиции требуют, чтобы монарха порешили. Традицию надо уважить?
— Надо. Поэтому его и не стрельнут. Его заставят харакири сделать.
— Хм… А принцессу?
— Принцессу, думаю, не тронут. — Потапов взглянул на меня. — Если, конечно, ты за нее вступишься.
Я молча потянулся палочками за рисовым колобком.
— Только ничего у них не выйдет, — сказал Потапов. — Вон, они даже не знают, в каком порядке чего брать… То ли с вокзалов начинать, то ли с телеграфа.
— Тогда зачем им все это? — спросил я.
— Что «зачем»? Депутатские кресла? Затем же, зачем и всем.
— Вот, а ты говоришь: «Восток непостижим».
— Так ведь я не про этих… Слушай, до поезда час, может возьмем еще одну?
— Семьсот двадцать?
— Семьсот двадцать.
— Или тыщу восемьсот?
— Или ее!
Из-за тучки вышла луна и просигналила: мол, упьетесь! Мы же и взглядом ее не одарили. Так всегда бывает весной, когда положено любоваться не луной, а цветами. Казалось бы, вишня осыпалась, можно теперь взглянуть и на небо — но нет, все ждут лета, когда будет дана такая команда. Луна обиделась, снова нырнула в облака и филонила там целый час, пока ей не стало интересно, упились мы или нет. Она вынырнула обратно, посветила тут, посветила там — и нашла нас на железнодорожной платформе. Потапов стоял, широко расставив ноги, и говорил осипшим голосом:
— Сакэ — напиток всем хороший, но вот одно в нем плохо. Скорее лопнешь, чем напьешься.
— В смысле: лучше было бы водки?
— Да ну… Пить под сакурой водку — моветон!
— А чего будем с остатками делать? — я тряхнул ополовиненной бутылью. — Может, с собой возьмешь?
— Не, у меня инструмент тяжелый.
— Так с ним везде и ездишь?
— Не то, чтобы везде… Вот, в Японию захотелось взять. Как бы я в Японию приехал без гармошки?
— Ну да, не с гитарой же под сакуру идти…
— Вот именно. А как душу отвели! Давай-ка напоследок еще Дунаевского.
Меха разъехались и заблестели под фонарем, как веер придворной дамы.
— Широко ты, колхозное по-о-о-ле! — загудел Потапов. — Кто сумеет тебя обскака-а-а-ать?
Я взял терцию:
— Ой ты, волюшка, вольная воля-а-а-а! В целом мире такой не сыскать!!!
Ритм отстучали колеса приближающегося поезда. Первый куплет бодро, а второй — с плавным снижением темпа до нуля. Вагонные двери раздвинулись, и вместе с ними в финальном аккорде сдвинулись меха. Гармонь нырнула в футляр. Потапов нырнул в вагон. Обняться не успели.
— Следующая спевка летом в Переславле! — проорал он сквозь стекло. — Жду!
Я пафосно потряс бутылью в тыщу восемьсот: мол, буду! Поезд тронулся.
— Под ряпушку!!! — успел еще прокричать Потапов перед тем, как смениться сначала мелькающими окнами, а потом неподвижными темными стволами по ту сторону путей.
Рельсы с минуту пошумели и затихли. Ветра не было. Платформа засыпала под одеялом из вишневых лепестков.
Завтра под окнами перестанут орать агитаторы. Послезавтра нальют воды на поля и засеют их рисом. В полях заквакают лягушки, и про них сложат трехстишия. Потом я поеду в Россию, и мы с Потаповым наловим ряпушки в Плещеевом озере. Все идет очень хорошо, когда уважаешь Будду, Закон и монахов.
Сидя на ступеньках платформы, я отхлебнул из горла сладковатой рисовой водки и подмигнул Луне. Она тоже мне подмигнула.
Мы отлично понимали друг друга.
Зададимся таким вопросом: за что математик Потапов любил композитора Мокроусова?
Можно строить разные догадки. Например: за то, что композитор Мокроусов писал замечательную музыку. Или: за то, что его песни знал и пел весь советский народ. Или: за то, что своим творчеством Борис Мокроусов посрамил Кшиштофа Пендерецкого. За то, что он приник к земле, отразил веяния, выразил чаяния, сразил очарованием и заразил горением.
За это, да?
Нет, вовсе не за это. За это можно уважать — так же, как можно уважать Дмитрия Кабалевского или Никиту Богословского. Потапов их как раз и уважал — и Мокроусова уважал тоже. Но любил он его совсем за другое.