Книга Золотая жатва. О том, что происходило вокруг истребления евреев - Ян Гросс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единодушное молчание католического духовенства по поводу мученичества еврейского народа (разумеется, были священники и монахини, которые вели себя иначе) не проистекало попросту из забывчивости или личных недостатков клириков. Это была осознанная позиция, обдуманный выбор с опорой на четко сформулированное мировоззрение. Заслуживающий доверия в церковных делах источник, тиражируя пропагандировавшийся Костелом еще с предвоенных времен тезис о вреде еврейских влияний, сумел даже признать
особым проявлением Божьего Промысла, что немцы, помимо всяческого вреда, какой они причинили и продолжают причинять нашей стране, в одном этом отношении положили доброе начало, показав возможность освобождения польского общества от еврейского грабежа, и открыли нам дорогу, по которой — конечно, не так жестоко и не так грубо — нам надлежит идти. Промыслом Божиим сами оккупанты приложили руку к разрешению этого жгучего вопроса, ибо сам народ польский, мягкий и непоследовательный, никогда не решился бы на энергичные шаги в этом необходимом деле[172].
Цитированный фрагмент «Церковного отчета из Польши за июнь — середину июля 1941 г.» — «а это официальный документ Польского подпольного государства, составленный в соответствии со служебной практикой и переданный по каналу конспиративной связи в отделение Правительства Польской Республики в Лондоне» — был отредактирован в костельной среде летом 1941 г.[173] Наверняка до автора еще не дошли вести, что «народ польский» там и сям сумел преодолеть свою «мягкость» в отношении еврейских соседей.
Изучая отношение костельной иерархии к истреблению евреев, Д. Либёнка подводит итог весьма сдержанно: «Польские епископы об истреблении трех миллионов польских евреев, которых они никогда не считали своими согражданами, мало что могли сказать»[174]. Однако приходский священник из села Ясеница в послевоенном интервью о раскапывании праха в расположенной неподалеку Треблинке, заявил, «что это еврейские могилы, и золотые коронки и бижутерия не должны лежать в земле»[175].
Напомним, наконец, что костельные архивы, касающиеся периода оккупации, закрыты, причем не только в Польше, но и везде, в том числе и в Ватикане. И вероятно, следует полагать: не потому, что после публикации их содержимого оценка отношения Костела к евреям во время войны могла бы измениться к лучшему.
О «копателях», которых также называют «гиенами», «шакалами» и «выродками», все, кто упоминает об этом, пишут с безмерным презрением[177]. Вообще многие сцены той эпохи, о которых мы узнаём сегодня, кажутся скорее порождением больного воображения, каким-то мрачным вымыслом: маленькие пастушки, хватающие на лугу незнакомого паренька и спускающие ему штаны, чтобы убедиться, не еврей ли он, а потом спорящие, утопить ли его или отвести на жандармский пост[178]. Деревня под Вадовице, жители которой решили отрубить топором головки во время сна двоим еврейским сиротам, укрывавшимся на селе, и успокоились лишь после того, как их опекунша Карольця Сапетова объехала дворы с детьми на возу, делая вид, что везет их топить в ближайшей речке[179]. Публичное убийство схваченных евреев жителями келецкого села. Крестьяне из Едвабне и Радзилова, которые сожгли своих еврейских соседей. Молодые люди в Варшаве во время восстания в гетто весной 1943 г., перекрикивающиеся о том, чтобы в обеденный перерыв пойти поглядеть, как «жидки жарятся». Видный деятель при костеле, пишущий в официальном подпольном отчете, что явно по «Божьему Промыслу» руками немцев Польша избавляется от евреев. Невероятная фраза: «Гитлеру после войны надо памятник поставить за то, что избавил Польшу от евреев», — оказывается банальностью, повторявшейся по всей бывшей Речи Посполитой вдоль и поперек, людьми изо всех общественных слоев. Антося Выжиковская (глубоко верующая крестьянка из-под Едвабне, которая три года укрывала на своем дворе семерых евреев) разъясняла журналистке Анне Биконт, что священнику в Польше она бы в этом никогда не призналась и что ее дочь правильно поступила, выбросив в мусор медаль «Праведника Мира», которой Антосю наградили в Израиле — ведь ее и так некому было показать[180]. Добрые люди, прятавшие евреев, которые даже после войны всё время боятся, как бы об этом кто-нибудь случайно не узнал. Или крестьяне из деревни Седлиско, покупающие косы в волостном магазине, чтобы поучаствовать в охоте на евреев. Всё это звучит как абсурд, как злой сон, но ведь мы знаем, что это правда и что большая часть этих мрачных событий никогда со времен крематориев не предавалась публичной огласке!
И внезапно мы начинаем понимать, что шокирующие сообщения и события — каждое по отдельности, на первый взгляд, поразительное и даже неправдоподобное — соответствуют друг другу и складываются в связную картину. И именно их соответствие друг другу, взаимная дополнительность сообщаемых наблюдений и событий, о которых мы по свежему впечатлению судили как о патологии, заставляет нас признать их проявлениями общественной практики, конкретными формами правил поведения в том, что касается евреев. И мы начинаем понимать, что еврейская собственность становилась день ото дня всё более легко доступным объектом обладания, и только «растяпа»[181] не пользовался подвернувшимся случаем. Что после убийства еврея или после выдачи его немцам на смерть (что в итоге значило одно и то же) убийца и дальше оставался принятым, а нередко и уважаемым членом общины. Что самым распространенным поведением в польском обществе — разумеется, если помнить, что большинство людей было сосредоточено лишь на том, что их напрямую касалось, а к судьбе евреев было безразлично, — была травля и выдача укрывающихся евреев (а также и поляков, которые давали им убежище), но отнюдь не оказание им помощи.