Книга Все языки мира - Збигнев Ментцель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы спустились по лестнице.
— Далеко у тебя машина?
— Близко.
Я не впервые подумал, что к старости отец как-то съежился и становится все меньше. Я перерос его на несколько сантиметров, но когда мы шли рядом, мне казалось, что он ниже меня по крайней мере на полголовы.
— Слишком мало печенья, — сказал он. — Из-за этого проклятого чуда половину пришлось выбросить.
— Хватит. Ты ведь не прием устраиваешь. Сам говорил, что хочешь, чтобы было как можно скромнее.
— Говорил. Но надо же чем-то угостить людей.
Дом, в котором я до тридцати лет жил с родителями, как и все остальные дома по соседству, построенные во времена Владислава Гомулки, бесстыдно обнажал свое убожество.
Собственно, уже через два года нашей квартире потребовался ремонт. Раньше всего вышли из строя окна. Всякий раз, когда шел дождь, потоки воды лились на пол, и мы не поспевали расставлять в нужных местах кастрюли. Отец много лет боролся с домоуправлением, безуспешно добиваясь возмещения ущерба.
В конце жизни мать опять заговорила о переезде. Еще за год до смерти она надеялась, что это будет не последний ее адрес. Если бы я сделал карьеру, о какой она мечтала, настоящую карьеру, поначалу прославившись на всю Польшу, а затем и на весь мир, я купил бы квартиру или дом, где б ей только захотелось.
— Кажется, Генек снова вышел из тюрьмы. Ты его видел? — спросил отец.
Вышел? Я думал, его приговорили к пожизненному и на этот раз он уже никогда не выйдет. Сроки, которые Генек получал за налеты и кражи со взломом, всё удлинялись. Он садился в тюрьму, выходил, садился, выходил, садился… и так двадцать лет. Когда он, наголо обритый, появлялся внезапно перед Рождеством, мы знали, что его отпустили на праздники.
Генек жил в соседнем доме, как и мы на четвертом этаже. Окно моей комнаты глядело прямо на его балкон. Когда я сидел за пишущей машинкой, а он стоял на балконе, нас разделяло не более тридцати метров, и мне всегда казалось, что он на меня смотрит.
— Эй, ты! — крикнул он однажды.
Я притворился, что не слышу.
— Эй, ты! — крикнул он снова. — Я тебя вижу!
Я съежился на стуле. Ответить? Но что? Чего он, собственно, от меня хочет?
— Эй, ты! — крикнул он в третий раз и протянул в мою сторону алюминиевую кружку, в которой помешивал чайной ложкой. — Я сварил кисель!
Он меня просто потряс. Сварил кисель! И едва ли не с торжеством объявляет мне об этом с балкона! С ума сойти. «Я сварил кисель», — мысленно повторил я несколько раз. Простота и определенность этой фразы меня поразили. Мог ли я сказать ему что-нибудь о себе с такой же убежденностью?
— Нет, я уже очень давно не видел Генека.
Я помог отцу сесть в машину. Пристегнуться ремнем он не сумел — из-за боли в позвоночнике. Коробки с печеньем положил на колени. Поминутно поглядывал на часы, нервно зевая.
Мы тронулись.
— Интересно, получишь ты какую-нибудь награду?
— Это еще за что?
— За то, что проработал в одной больнице сорок лет без перерыва.
— Сорок шесть, — уточнил он. — Ровно столько, сколько ты живешь на свете.
— А правда, что за все эти годы ты не пропустил ни одного дня?
— Правда.
— И ни разу не опоздал на работу?
— Ни разу.
— И никогда не болел?
— Болел.
— И тогда что?
— Ничего. Работал. С любой болезнью можно справиться.
— Ну, значит, получишь медаль за выслугу лет.
— Нет такой медали. Да и не нужно мне ничего. Знаешь, о чем я мечтаю? Чтобы все это уже закончилось и я мог лечь спать.
Ни с того ни с сего мне вдруг вспомнилась фраза из отцовской биографии, опубликованной в ежеквартальнике «Речь Посполитая подхорунжих»: «По окончании кадетского корпуса номер 1 во Львове Рудольф Хинтц выбрал род войск: пехоту».
— Ну хорошо, — сказал я, помолчав минуту, — я только одного не понимаю…
— Только одного? — Впервые в тот день я увидел на лице у отца улыбку. — Мне кажется, ты еще очень многого не понимаешь.
— Я не понимаю, — продолжал я, — почему ты всегда выходил из дому на час раньше, чем нужно.
— Как почему? Чтоб не опоздать!
— Да ты бы не опоздал, даже если бы выходил в половине восьмого. А ты каждый день — в половине седьмого!
— Я тыщу раз тебе говорил: человек должен быть готов к любым неожиданностям.
— Ну ладно, — не сдавался я. — А если б ты и в самом деле опоздал раз или два? Что бы случилось? Большая беда?
— Я бы не расписался в табеле.
— Ну и что?
— Пришлось бы идти в отдел кадров.
— Ну и пошел бы.
— Еще чего! Спасибо за такое удовольствие. Знаешь, какие у нас были кадровички? Я трех помню. Кошмарные бабы. Все шибко партийные.
— Неужели ты боялся? Но чего, собственно? Что тебя выгонят с работы? Вычтут половину зарплаты? За одно опоздание? Что они могли тебе сделать?
— Ничего, — покачал отец головой, — ничего особенного. Могли только поставить на вид. А я этого не желал. Понимаешь?
— Понимаю, — помолчав, сказал я.
— Боюсь, что нет.
В четверть первого мы были на месте. Около больницы припарковаться не удалось. Я объехал площадь и остановился у вокзала. Оттуда до подземного перехода было рукой подать.
До того как Дух сошел и обновил облик земли — нашей земли, — до того как коммунисты потеряли власть, рухнули стены и распалась империя, в подземельях Центрального вокзала работал один продовольственный магазин и два газетных киоска. Пустынные, залитые мертвенным светом коридоры вели в огромную бетонную пещеру, где гуляли ледяные сквозняки. На толстых столбах, поддерживающих свод, висели таблички с надписями ТОРГОВЛЯ В ПОДЗЕМНОМ ПЕРЕХОДЕ ЗАПРЕЩЕНА. Женщины неопределенного возраста продавали там цветы, раскладывая товар на грязных подстилках. Всякий раз, когда из-за угла неторопливым шагом лунатика выплывал милицейский патруль, женщины в мгновение ока собирали цветы, закидывали подстилки за спину и бесследно куда-то исчезали, чтобы через минуту, едва минует опасность, вернуться на прежнее место.
Бог знает что тянуло меня в эти катакомбы. Много лет чуть ли не через день я спускался вниз и совершал ритуальный обход закоулков вокзала, что занимало по меньшей мере час. Слабая надежда, что сейчас на меня снизойдет озарение, так никогда и не сбылась, а живые картины, которые я наблюдал, сами по себе не казались достойными описания.
Толстый бродяга Здислав, добродушный великан с лицом младенца, с трудом прилаживал к ногам картонные башмаки собственного изготовления и оборачивал их полиэтиленовой пленкой.