Книга Камень, ножницы, бумага - Инес Гарланд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Им не очень понравилось, что Кармен живет у нас. Они поинтересовались, почему она не нашла другого места, где остановиться, но ответов на эти вопросы у меня не было, и мне пришлось предложить им поставить себя на мое место. Разве вы смогли бы ей отказать? Она беременна, она попросила ее приютить.
– Но у нее же есть семья, – возразила мама. – Или что – муж ее бросил?
– И на сколько она думает у нас остаться? – спросил папа.
Я не смогла ответить и на этот вопрос.
Разговор несколько подпортил им настроение, но мы уже почти приехали, и, как мне кажется, они всё же решили сохранить счастливый настрой возвращения домой.
– Это наверняка всего на пару дней, – сказал папа маме, погладив ее по коленке, и она, вздохнув, принялась расспрашивать меня о школе. Я не стала говорить им, что не ходила в школу. Они бы решили, что в этом виновата Кармен, в то время как она была совсем ни при чем. Объяснить им что-либо было совершенно невозможно. Мы больше не жили в едином для нас троих мире.
16Сумки и чемоданы открыты и разбросаны по всей гостиной. Вещи – брюки, рубашки, пиджаки с отливом, туфли, сапоги, проигрыватель, фен для волос профессиональный – из тех, что используют в парикмахерских, наборы для ухода за лицом и макияжа, целая гора пластинок, журналов, крем для обуви, семь упаковок двухслойной туалетной бумаги – «этожекакбудтошелкомподтираешьсяАльма», – коробки с зерновыми хлопьями на завтрак занимают собой всё пространство, даже кресла и стулья. Мама пробирается между беспорядочными нагромождениями покупок, поднимает то одно, то другое, называет нам цену вещи в долларах, потом переводит ее в песо: «Нет, ты можешь поверить?» – говорит она еще и еще раз, повторяя одно и то же без конца, но ни на кого при этом не смотрит, словно обращается к себе самой. Она в таком возбуждении, что, кажется, совсем забыла о Кармен. А Кармен стоит у притолоки двери, что ведет в коридор, бледная и очень серьезная, хотя и она тоже, похоже, загипнотизирована этими трофеями. Папа улыбается, устроившись на подлокотнике кресла, и очень старается не уронить на пол пирамиду из колготок и галстуков, которые мама бросает ему на колени. Иногда я заражаюсь маминым энтузиазмом и опять чувствую себя маленькой девочкой, которую привели в магазин игрушек выбрать себе подарок на день рождения, но в то же время чувствую и некую неловкость, которую мне трудно определить.
– Тебе придется освободить место в шкафу, – говорит мама. – Можешь отдать свои старые вещи.
– И кто наведет порядок в этом сумасшедшем доме? – вопрошает папа.
И тут передо мной возникает образ Марито: вот он на причале распутывает спутанный провод на мамином торшере, а потом – аккуратный моток провода у него в руках. Я смотрю Кармен в глаза. И не могу расшифровать ее взгляда. Спустя годы, когда я стану вспоминать эту сцену, я буду хотеть лишь одного: чтобы она увидела тогда в моих глазах смущение, которое теперь я и сама уже не могу опознать.
17Окно моей комнаты выходит в крошечный внутренний дворик. С раннего детства мне нравилось стоять у окна и смотреть на освещенные окна напротив. Мне нравилось придумывать жизнь других людей, угадывать мысли сеньоры с седьмого этажа, которая моет посуду или режет зелень за окном своей кухни, и мужчины, который входит в свой дом, ослабляя узел галстука после рабочего дня и сворачивая его в сторону вместо приветствия; мальчишки на пятом этаже перед теликом в гостиной; этой ненормальной с шестого, которая расхаживает по дому с партитурой в руке, ее шелковые халаты и опущенные по утрам жалюзи; низкорослого мужчину, который каждую среду в пять часов играет с ней дуэтом на пианино. И я представляла, что, пока они живут своей жизнью, не подозревая, что я за ними подглядываю, есть еще люди, погоняющие под синим небом своих быков, есть японки, попивающие чай, сидя на своих татами, есть бушмены, бегущие по пустыне, есть эскимосы, называющие снег десятками имен в зависимости от его мягкости.
На один из моих первых дней рождения мне подарили книжку с картинками, посвященную детям мира, и с тех пор у меня появилась привычка думать о них: о маленьких голландках в остроконечных шляпах, о девочках с Гавайских островов в юбках из соломы и цветочных гирляндах, о негритятах в разноцветных ожерельях. Мир моего детства был населен людьми в национальных костюмах, но я тогда об этом не думала. Мне просто нравилась сама идея одновременности, возможности всех жизней. Не думала я и о несчастьях. В моем детстве дети всего мира улыбались – как на картинках в той книжке.
Но я никогда бы не могла себе представить, что, пока мои мама с папой раскладывали купленное в Майами, некий «фалькон» остановился возле угла дома отца Марито и стал ждать; что соседи, подглядывавшие за сидящими в машине из окон, даже и вообразить не решались, что они там делают; что никто не знал, кого они ждут, вплоть до той самой минуты, пока Ковбой не вышел на улицу.
Один сосед потом рассказывал, что Ковбой, даже не взглянув в сторону этого стоящего на углу «фалькона», направился к станции, что «фалькон» медленно тронулся с места и поехал за ним, пока не поравнялся. Пулеметная очередь, выпущенная из заднего окошка машины, рассекла его тело. «Фалькон» прибавил газу, а тело Ковбоя осталось лежать на тротуаре.
В тот вечер, когда приехали родители, Кармен попросила меня дойти вместе с ней до телефонной будки. Звонить по домашнему телефону она не захотела – «так же, как Марито», подумала я, – и я не стала настаивать. Пошла с ней, осталась рядом с кабиной, вздрогнула, когда она закричала, услышав новость. Она взглянула на меня полными слез глазами и прижалась к стеклу лбом. Я тоже, не отводя от нее взгляда, прижала лоб к стеклу, на уровне ее лица, и заплакала вместе с ней, даже не зная, почему она плачет, а стекло постепенно туманилось от тепла нашей кожи.
18Знаю, что мои родители предпочли бы не ходить на бдение у гроба Ковбоя. Особенно мама – она, похоже, старалась найти в репертуаре должного поведения наилучшую для себя реакцию в сложившихся обстоятельствах, но сдалась: гибель Ковбоя не нашла сколько-нибудь сильного отклика в ее душе, и это бдение лишалось для нее всякого смысла. К тому же свидетелем ее чувств стала Кармен. Меня же, как наваждение, преследовал образ Ковбоя, лежащего на тротуаре. Слова Кармен о том, что случилось, создали картину: ее рассказ словно сопровождался для меня фильмом, и теперь эта картина возвращалась ко мне еще и еще раз. Ковбой на тротуаре. Он, кто не смог ужиться в Буэнос-Айресе даже во имя любви, умер на тротуаре – вдали и от реки, и от тростников, и от запаха ила. Кармен плакала, сидя на моей кровати, а я не могла думать ни о чем другом.
Бдение проходило в Эль-Тигре. Кармен сказала, что поедет своим ходом, что сначала ей нужно кое-что сделать, и вышла из машины в Сан-Фернандо. Плакала она не переставая с того самого момента, как узнала о смерти дяди. Мне захотелось выскочить из машины и догнать ее, но я этого не сделала. Позже я бесконечно винила себя в том, что позволила ей уйти. Но тогда я никоим образом не могла знать, что в то мгновенье вижу ее в последний раз в жизни.
Я собиралась опустить стекло и окликнуть ее, чтобы спросить, сообщил ли кто-нибудь Марито о смерти Ковбоя. На один миг меня осчастливила мысль о том, что он должен будет вернуться на похороны, но я сразу же почувствовала себя виноватой. И принялась думать о том, как он будет страдать, о том, как далеко Сантьяго, о том, что его, конечно же, не успеют оповестить вовремя. А если Марито не приедет до погребения Ковбоя, то не сможет с ним проститься. И потом до конца жизни будет, наверное, думать, что дядя может в любой момент появиться,