Книга Похороны кузнечика - Николай Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама растормошила бабу Магду, и она, выплывшая из хаоса, как лодка из тумана, ясная и мудрая, к нашему удивлению, внятно сказала, что их прятала ее мать еще в тринадцатом году, когда они бежали от германской войны. И она об этом все время помнила, но никому-никому никогда-никогда не говорила, ведь все-все вокруг только этого-то и ждали-надеялись, она-то их всех насквозь видит (и меня с мамой тоже), а трудные времена брали всех в оборот не однажды...
– Сколько раз по ним Торгсин плакал, – сказала без укоризны мама, так как укорять старую Магду после минутного прояснения было бесполезно.
Да и как она вообще выдержала, просидела весь день в углу, в ночной рубашке, тихая и белая, как моль, отказывалась одеваться, есть, говорила, что видит «прыгунов» на той стороне улицы, что не поедет на кладбище, хотя ее никто и не собирался туда вообще-то брать, так как ее непременно живую засыплют землею болотной в могиле вместе с Лизочкой, и у тети Муси хватило, Боже мой, ума сказать: «Что вы, ну зачем вы наговариваете, – там сухая глинистая почва», – чем повергла уже меня в полное умоисступление, и хватит об этом.
Ну...
Так вот, оказывается, эта золотая, высокой, как я рассмотрел на их брюшинах, пробы чепуха жила с тринадцатого по восемьдесят ... год умозрительной, невещественной монадой в дрянной, пакостной большой игольнице, по которой ночью скакали молодые тараканы, покоилась упоительной тенью денег, не спасших никого, не потраченных ни на еду, ни на взятку, хотя были, сколько раз случались поводы, и не только проесть, и сунуть, и послать, ах, да что там говорить...
– М-мда, – сказала на миг помрачневшая мама.
И все-таки эта маленькая золотая находка привела все в доме в судорожное движение, засверкала в конце концов ласковым зыбким приветом откуда-то очень издалека.[8]
Моя мамочка белкой метнулась к платяному шкафу, к зеркальной створке, чья холодная поверхность была еще занавешена простыней, она резко отогнула ее анемичный, не сопротивляющийся край, сдернула, стянула и театрально сорвала в конце концов всю тряпичную завесу, сбросив на пол при этом резком движении пудовый желтый том Детской энциклопедии, удерживавший ткань, и этот хлопок уже никого не мог хоть как-то уязвить и задеть, ведь хватит, в конце-то концов, некому, кроме нас, в этих зеркалах отражаться, и почему, скажите, не показаться, отразившись в гладком прекрасном глубоком зеленоватом стекле зеркала, лишь немного исчирканном – ну так, самую малость, – когда-то, на высоте моего детского роста, всякими металлическими царапками; отчего же ей не вонзить, высоко закинув руку, – еще свежей, в сущности, свежей вполне женщине – в валик, в трудно скатываемый валик своих коричнево-рыжих химических кудряшек, которых не берет из-за обилия седины хна, не вонзить туда чуть пока-чи-ива-аясь в ритме-тьме-тма-тмо-та-та таан-гоо утомленааэээ солнце, простите, золотые шпильки?
Так ведь, я вас спрашиваю?
Кто упрекнуть посмеет-т-т...
Н-н-н-у?
– Мать, послушай, если эта мутата с тринадцатого года, то, наверное, считается кладом, может быть, в Госбанк сдадим?
– Хрен этому Госбанку...
И вот она соорудила, устроила, завернула этот трудный рулетик волос, вырвав их из общего начеса, над правым виском, вонзила эти шпильки засиявшими шариками.
– Мадам Баттерфляй...
– И-та-та-тати... Утамле-е-е-онное соонцеэ...
– Через несколько минут продолжение передачи, – это басит старая Магда, дублируя свой любимый слуховой аппаратик, висящий ладанкой, таким мелким портсигарчиком на ее шее и могущий работать, как я уже говорил, в режиме приемника, только стоит повернуть маленький рычажок, совсем маленький, ну не больше заусеницы.
Почему-то вспомнил, с каким прозрачным, голубоватым, с каким-то нарочито-небесным перманентом приходила бабушка из парикмахерской, как старый ангел.
Вспомнил отчего-то ее рассказ о том, как в начале тридцатых на остановке трамвая с ней заговорила, ни с того ни с сего, крепкая (да-да, именно так бабушка и сказала – крепкая) женщина: давайте, мол, познакомимся, вы такая молодая и красивая.
Бабушка потом добавила, что знакомство состоялось – карты там, липкое сладкое вино, и что у женщин иногда так бывает.
* * *
– Да, вот представьте себе! Мне достаточно только снять трубку, чтобы нам с Магдочкой дали отдельную двухкомнатную со всеми удобствами... Так-то!
* * *
– Я тебе никогда не прощу, Лизочка, как мой Петрик жил с твоей соседкой, пока я в двадцать третьем в Польше была...
– Да Лизочка умерла.
– Все равно не прощу...
* * *
– Ой, боюсь, ах, мы опять опоздаем, опоздаем, опоздаем...
– А куда вы, тетя Магда, едете?
– Да в Саратов, там моя племянница живет. Хоро-ошая. Руки у нее золотые. Ой, боюсь, опоздаем на часовой, ну не проспать бы на трехчасовой.
– Ну, спите-спите, не бойтесь, я вас разбужу, – говорит ей, уже впадающей в глубокую дрему, моя мамочка.
* * *
– Да не выписывайте вы меня из дома престарелых... – бубнит старая Магда маме.
– Нет, не будем выписывать.
– Тут чисто, хорошо, кормят, все мне подают. Газеты есть.
* * *
– А чего-то чай такой черный, чего туда намешали-то?
* * *
– Я у нее пенсию последний год всю забирала. Оставлю пятерку рублями, а она порвет их мелко-мелко и дает мне иногда по клочку: «Купи себе, доченька, конфет...» – говорит мама.
* * *
– А что же это мы сегодня кушаем? Я забыла, как это называется, – бабушка указует средним перстом на тарелку с жаренной картошкой. – Это так вкусно...
*** – Откуда ж эта книжка? – принюхиваясь, спрашивает маму в сберкассе знакомая кассирша.
– Да, Галя, оттуда, откуда ты думаешь.
Уже совсем глубоким вечером, когда я забрел, впервые без дела выйдя из дома, в позднюю пельменную, где чуть пожуживала и дымила в углу кофеварка, то увидел сцену, напомнившую мне в который уже раз мои скучные мысли об иссякании и исчезновении.