Книга Тутти. Книга о любви - Олеся Николаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дорогая моя, прости, что сегодня к тебе не пришел. Я тут с друзьями. Ну, ничего, не плачь – я завтра приду.
Я ему:
– Какой же ты гадкий мистификатор! Перестань делать вид, будто у нас роман.
А он:
– Так ты хочешь, чтоб я прямо сейчас к тебе приехал? Ночью? Ну хорошо…
– Негодяй! – срывалась я, бросая трубку.
А потом он куда-то пропал на множество лет, чтобы вынырнуть вдруг вот так – со стеклянным глазом.
А некоторые – просто тихо спивались в своем углу или, затаившись, умирали от рака. А кто-то просто переставал писать стихи. Поэты – они, как шизофреники, находят друг друга, образуют незримые сообщества и пронизывают собой, как щупальцами, весь социум.
В принципе, я эту мощную социальную прослойку рифмующих людей с некоторых пор побаиваюсь, недолюбливаю – люблю только нескольких, на пальцах можно пересчитать, поэтов: «лично» люблю «штучных». Не люблю, как они «врубаются», аж душу готовы заложить, сходят с ума, «сгорают до черноты», чадят… Ходят такие, уже сгоревшие, испепеленные, стихотворных своих уродцев ведут за собой – у кого недостает гена, у кого лишних – целых два. Я тоже когда-то в юности так «врубалась»: «одна – из всех, за всех, противу всех!» Ночевала с Цветаевой под подушкой. Даже и установка у меня такая была – противу всех! Я и в компанию не могла прийти, чтобы там что-нибудь не отчебучить, фортель какой-нибудь поэтический не выкинуть. Как бы даже и обязана была что-то этакое сказануть, жест сделать. Мол, «вы – с трюфелем, я – с дактилем!». Как бы это – noblesse oblige. Это потом лишь я поняла, что надо мне от Марины Ивановны спасаться, а не то – погубит, спалит, сожрет…
А что – это очень даже типичная такая картина, когда сам образ любимого поэта расставляет свои доминанты, начинает влиять на твое собственное поведение, под себя переиначивать твое «я». Потом уже, когда я уже в качестве преподавателя сидела на собеседовании в приемной комиссии Литинститута и слышала, что поэт-абитуриент любит Рубцова, я уже заранее точно знала, что будет – пить. Беспробудно, грязно, со скандалами, мордобоем и, может быть, даже с потугами на суицид. А если любит Бродского – пить будет тоже, и сильно, но – иначе: как-то более мрачно, замкнуто, метафизично, сползая в депрессию и цинизм.
Ну, и вот – не люблю я с тех пор, как сбежала от Марины Ивановны, все это волнение в среде рифмующих (и нерифмующих), копошенье, возню, тусню, вызнаванье секретов поэтического успеха, тайны славы, придумывание поэтических манифестов, создание имиджей, скидыванье «с корабля современности», все это «позиционирование», объяснение своего «дискурса», не люблю у «патриотов» их «босоногое детство» возле «невзрачной речушки», а у либералов – затасканную с прошлого века монотонную абракадабру без запятых.
Вот очень характерно для нашего времени: один критик написал книгу эссе, одно из которых построено на цитате из Блока. Только цитата эта – столь известная, что он не утрудился ее уточнить, была им переврана: такая типичная оговорка, по Фрейду, и звучала она у него так:
Тащитесь, траурные клячи!
Актеры, правьте ремесло,
Чтобы от истины ходячей
Всем стало больно и СМЕШНО.
Это ему показал «нос» и спутал все карты, конечно же, хрестоматийный шалун, пушкинский дворовый мальчик, который устроил такой забавный перформанс, «в салазки жучку посадив, себя в коня преобразив», и при этом «заморозил пальчик». Вот ему-то как раз «и больно, и смешно», к тому же и «мать грозит ему в окно».
Но даже не так важно, на чем поскользнулся этот критик: симптоматично само это новое веяние: «свет» заменить на «смех».
– А что, если начать писать рифмоидами, как вы думаете, это будет круто? Это же будет что-то новое, – спрашивает меня сорокалетняя молодая поэтесса. Ее черненькие волосики подстрижены под «тифоз», в ноздрях блестит пирсинг. Она бросила мужа с двумя детьми и ушла к любовнику, чтобы «они не мешали творческому горению, вдохновению, полету, размаху – ну, вы же понимаете, о чем я!». Стоит с «русским йогуртом» в одной руке, шейк у нее – в другой.
– А ничего, что вы вот так – с утра?
– Это я не с утра, это со вчерашнего вечера.
И все время это унылое беспокойство в глазах, которое так часто принимают за воодушевление:
– Ты сегодня будешь на биеннале читать?
– Я сегодня буду читать! А ты?
– И я сегодня буду читать! Мы все сегодня будем на биеннале читать!
– Нет, ну все-таки, скажите, вот если в белый стих такую легкую рифму впустить ненавязчивую – это новая форма или уже старье? Это как?
– Никак, – пожимаю плечами я и, щелкнув по банке в ее руке, приближаюсь к ее уху с серьгой, словно хочу сообщить секрет. – Круто – это когда форма растет изнутри, а не пришпандоривается снаружи! Ищите ее, как Царствие Небесное, внутри, внутри.
– Ага, значит, внутри? – И заглядывает в пустую банку, где только что был шейк.
Слава Богу, что я дружу в основном с монахами!..
Когда-то один из них, монах Лазарь из Свято-Троицкого монастыря, – правда, он сам писал стихи, и замечательные, – прислал мне письмо. Вообще-то он написал мне много писем, но все они были в стихах – у него даже получился целый цикл «Письма О.», потом он был напечатан в его книге. Но книга вышла в середине 90-х, когда собственно поэзией никто не интересовался, и прошла незамеченной. Он написал мне целый цикл – а я ему в ответ только одно. Там есть такое:
Вот и ты, мой друг, заразился этой —
расшлепанной на широкую ногу,
безалаберной, взбаламученною строфою,
распахнутой, как объятья,
навстречу ветру, музыке за забором, горю-злочастью,
Богу…
Сколько же вольнодумства, однако, в складках
ее широкого платья!
Сколько прихоти и капризов в ее черных штапелях,
сиротских ситцах!
Даже когда она прикрывается облаками,
в недомолвках туманных – как не оговориться?
Как не выболтать даже больше, чем было, – обиняками?
Вот и ты теперь можешь, что Бог – на душу,
что луна – полю,
что прямая речь не выдержит, спрячется, как улитка,
и, ломая синтаксис, язык прикусит, пока в крамоле
света лунного плещется рифма – то кокетка,
то кармелитка.
Но это его письмо было в прозе. Он писал, что находится под впечатлением рассуждений одного священника, правда, из раскольников, который утверждает, что творчество – удел демонический, и человек, забредающий в эти области, тем самым уже попадает под власть лукавого, а тот уж заставляет платить ему дань – пьянством, дебошами, случками, чуть ли не свальным грехом.
И тут он принимался возражать, ссылаясь именно что на Святых Отцов.
Святые Отцы, писал он, говорят, что способность к творчеству изначально заложена в человеке и она есть то «подобие Божие», по которому он сотворен. Бог – Творец, но и человек – творец, и на то, чтобы человек мог творить, Бог отпускает ему сугубые силы, особые энергии, благодать, которую мы, пишущие, поющие, рисующие, ваяющие, называем вдохновеньем. И дальше у него шел поэтический текст. Что-то такое: о, этот дивный избыток – не знаешь, откуда пришел он и куда исчезает. Настигает тебя внезапно, порой не ко времени – что делать с ним? Покидает непредсказуемо: вот было и ушло, и уже нет его – как не бывало совсем. Но когда приходит – душа наливается светом, соком жизни, полнится звуками, изнемогает от любви. Человек может и обольститься этим своим Богоподобием, красотою и могуществом своей души. Так ведь и Люцифер, когда был еще Денницей – первым из ангелов, пал, искусившись и вообразив себя равным Богу.