Книга Из Египта. Мемуары - Андре Асиман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать капитулировала не раздумывая.
Отец, который в тот вечер, как обычно, припозднился, первым делом продемонстрировал крайнее неудовольствие, обнаружив, что Азиза еще не ушла.
– Я не хочу, чтобы она тут все время торчала. Достаточно и того, что твои глухие подружки сидят у нас день-деньской, зачем нам еще глухие служанки?
Мать мигом смекнула, что к чему.
– А потом ты предложишь, чтобы он раз в два дня гостил у твоей матери? – Она указала на меня.
– Почему бы и нет? – отец тут же перешел в наступление (раз уж она все равно его раскусила). – Я не хочу, чтобы он вырос, считая себя глухим или арабом.
Мать проглотила это молча.
– Между прочим, бедняжка Азиза сегодня задержалась, чтобы догладить твои рубашки. – Она распахнула шкаф и продемонстрировала отцу две стопки аккуратно сложенных сорочек.
– Плевать я хотел на рубашки! – крикнул он.
Он схватил рубашку, осмотрел, словно пытаясь отыскать складку, ничего не обнаружил, поднес рубашку к носу – и нашел, что искал.
– Вот что я тебе скажу: чтобы эта Азиза больше мне на глаза не попадалась, – вспылил отец. – Я не желаю слышать у себя в доме ее хриплое кваканье, не хочу, чтобы она рылась в моих вещах, и уж совершенно точно не собираюсь дышать ее вонью после того, как она закончит уборку. На, понюхай, – и он швырнул рубашку маме в лицо, чтобы она сама почувствовала запах.
– Ее же стирали сегодня утром, – возразила мама.
– Понюхай еще раз! От нее несет хильбой![39] Хильбой! Хильбой! – орал отец, одну за другой хватал с полки рубашки, нюхал и швырял на пол. – Прогони ее к черту!
* * *
В одном отец был прав: за Азизой всегда тянулся едкий запах хильбы, рыжеватой специи, которую египтяне поглощают в огромных количествах из-за якобы целебных свойств и от которой ладони краснеют, а тела, по мнению европейцев, источают нестерпимую вонь. Отец называл это une odeur d’arabe, арабским душком, и терпеть не мог, когда от его рубашек, простынь и блюд несло хильбой.
По этому характерному крепкому аромату можно было сразу же отличить египтян европеизированных, пользовавшихся пахучим лосьоном после бритья, от тех, кто подражал западным обычаям, однако же по складу ума, обиходу и образу жизни погряз в мирке хильбы. Даже если египтянин смотрел истым европейцем, предал забвению родные традиции и стал тем, чт мои бабушки с дедушками называли volu[40] – каждый день носил костюм, умел вести себя за столом, при встрече всегда целовал mazmazelles ручки, разбирался в вине и сыре, знал наизусть достаточное количество басен Лафонтена, – учуяв исходивший от его одежды характерный душок, каждый усомнился бы в его склонности ко всему западному и заподозрил бы, что не все его домашние (и в том числе он сам) сумели отринуть темную, зловещую изнанку арабской гигиены.
Была и другая причина, по которой отец питал инстинктивное отвращение к хильбе. Он, как и его мать, терпеть не мог «этнические» ароматы, полагая, что чем лучше семейство усвоило европейский уклад, тем меньше пахнет в доме, платяных шкафах и на кухне.
Ни той, ни другому и в голову не приходило: у каждого дома есть национальный запах, и любой уроженец Александрии с легкостью учуял бы, что мы сефарды, поскольку у нас пахнет пармезаном, вареными артишоками и буреками, как опознал бы армянскую кухню по неистребимому душку пастрами, греческую гостиную – по аромату мирры, а итальянцев – по ромашке и жареному луку. От итальянцев из рабочего класса тянуло жареным перцем, от греков – чесноком и бриолином, а когда им случалось вспотеть, подмышки их воняли кислым молоком.
– Такая вонь, словно у вас ночевал караван арабов, – заметила как-то навестившая нас поутру Принцесса. – Я чувствую ее запах, я знаю, что она была здесь. – Отец, конечно, запретил пускать в дом Азизу, но запрет его никто не соблюдал. – Пусть хотя бы не высовывает носа из кухни, пока я у вас, – требовала Принцесса. – Да, и вот еще: чтобы эта Ом Рамадан на глаза мне не попадалась – или вы хотите, чтобы я пригласила ее на матушкин юбилей? – Это требование было особенно жестоким, поскольку прачка Ом Рамадан служила маминой семье вот уже сорок лет.
* * *
Ом Рамадан, высоченная, долговязая, приходила к нам дважды в неделю и все утро проводила в ванной, где в большой железной бадье стирала в грязной, чуть теплой воде наше белье – мяла, била, выкручивала, так что сходила краска; занятие это подразумевало энергичные движения, и неудивительно, что прачка, подобно великим дирижерам, жила так долго: уродливой старухе уже было под восемьдесят. Волосы у прачки были не седые, а светлые, чуть в рыжину – кажется, она красила их не то хной, не то пергидролем. Кожа у нее была ослепительно-белой, особенно ладони и предплечья – поговаривали, что из-за хлорных отбеливателей, которыми она пользовалась при стирке.
Ом Рамадан была одноглазой и ничуть этого не стеснялась. Порой в шутку поднимала пальцем веко и демонстрировала мне пустую глазницу.
– Когда-нибудь я ослепну на второй глаз, и придется его удалить, – как ни в чем не бывало говаривала она, словно речь шла о крошечной родинке на ноге. – Но я все равно буду приходить к вам стирать. – В доказательство Ом Рамадан запрокидывала голову, закатывала здоровый глаз, так что оставался виден лишь белок, и со страдальческим, обращенным кверху лицом продолжала машинально выкручивать мои сорочки, безучастно поглядывая на меня и приговаривая: «Подайте слепой, подайте слепой».
Ом Рамадан стирала белье простейшим и старым как мир способом. Усаживалась босая на корточки перед большим тазом, растопырив под галабией костистые коленки, достававшие ей почти до подбородка. Порой надевала деревянные башмаки на двухдюймовой подошве и опять-таки усаживалась на корточки, курила папиросу за папиросой и пила обжигающий черный чай из высокого стакана, который неизменно стоял подле нее и в который Абду все утро подливал чай; Ом Рамадан, не поднимая головы, благодарила повара за доброту, он отвечал ей тем же.
Часам к десяти утра прачка затягивала песню, и хотя все домашние потешались над ее голосом – заунывным, точно у певчего на панихиде, и монотонным, – однако же постепенно за нашими окнами служанки и портомойки из соседних домов одна за другой подхватывали этот мотив, скорчившись над стиркой каждая на своем залитом солнцем крыльце, на которых царило то же умиротворение, что и в просторных средиземноморских ванных. Не двигаясь с места, не поднимая головы от работы, они перезнакомились, окликали друг друга по имени и обменивались житейскими историями, как корабли обмениваются гудками в тумане.
Покончив со стиркой, Ом Рамадан заглядывала на кухню, чтобы выкурить с Абду папироску. А потом, напившись чаю, возвращалась в ванную, складывала влажное белье в огромную плетеную корзину и тащила эту ношу на голове пять этажей вверх по винтовой лестнице черного хода на крышу, ступая медленно, осторожно, останавливалась перевести дух на площадке следом за нашей, и соседская служанка выносила ей стакан воды. После чего продолжала восхождение, я шел рядом, и чем ближе была крыша, тем светлее становилась лестница, тем ярче сияло солнце на стенах шестого, седьмого и, наконец, восьмого этажа, где нас вдруг заливали зной и слепящий свет.