Книга Из Египта. Мемуары - Андре Асиман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На крыше не было слышно ни звука. Лишь далеко внизу шумели машины. Все, к чему я прикасался, обжигало, я бродил по пустынной крыше и поглядывал поверх прочих строений Смухи на тянувшуюся до горизонта, как всегда, бескрайнюю лазурь, недвижную, безмятежную и неизменно-манящую: море.
Нас ждали ряды бельевых веревок. Они посерели, обвисли, поизносились; там и сям, точно воробьи на проводах, виднелись кучки забытых прищепок.
Далее начиналась самая спокойная и созерцательная работа на свете. Зажав прищепки во рту, Ом Рамадан принималась разворачивать и расправлять простыню за простыней, вешать на веревку, потом следующую, затем другую, на соседнюю веревку, образуя ряды душистого постельного белья, где можно было бегать и теряться, точно в небесных коридорах: наверху небо, внизу тишина, запах сохнущих на солнце чистых простыней, с некоторых еще капает вода на серый бетонный пол, источающий солоноватый дух лета и морской воды.
Несколько часов спустя Ом Рамадан и Азиза поднимались на крышу, снимали высохшие вещи и складывали то, что не надо гладить. Чистое свежее белье сваливали кучей на чью-нибудь постель, в теплые дни я запрыгивал на эту гору благоуханного солнца и погружался в полудрему, пока служанки наши легонько встряхивали и сворачивали широкие белые и голубые простыни, обе женщины изо всех сил тянули конец на себя – они не ладили, – наконец брались за последнюю, на которой спал я, и поневоле меня будили.
* * *
– Как взгляну на Ом Рамадан, так мурашки по коже, – говорила Принцесса. – Такое ощущение, будто попала в богадельню. Вечно у вас ошиваются какие-нибудь калеки. Это все-таки не бестиарий, а дом моего сына.
Помимо Ом Рамадан, в нашей домашней богадельне обитал Хишам, софраги, то есть официант, который по иронии судьбы был одноруким и не мог подолгу держать блюдо с порциями на восемь персон: ему требовалось отдохнуть. Был еще повар Абду, алкоголик. И его двоюродный брат-альбинос, много старше, которого тоже звали Абду: он бегло говорил по-турецки и порой приходил помочь брату. Нога у Абду-старшего была в таких язвах, что бабушка всерьез считала его прокаженным. Гладить белье приходила Маргарита, умственно отсталая дочь нашей соседки-итальянки. И наконец, была Фатма, девочка на побегушках, которая однажды, помогая двум Абду выбивать на балконе ковер, потеряла равновесие, рухнула на асфальт и с тех пор, поднимаясь и спускаясь по черной лестнице, всегда хромала; в конце концов, так и не сумев найти мужа, Фатма вернулась к себе на юг, в Саид[41].
Но больше всех бабушка презирала Азизу, эту мерзкую ведьму, которая сидит в углу гостиной, усмехается себе под нос, того и гляди сглазит, а то и порчу наведет; эту проныру Азизу, которая вязала нам всем свитера, штопала носки, делала уколы, ставила банки и клизмы, а раз в месяц делала женщинам халаву. «Варварский обычай!» – с отвращением отзывалась Принцесса об этом арабском способе удаления волос на теле с помощью сахарного сиропа, который варили до загустения, превращая в карамельную пасту. Перед процедурой Азиза, которая, по общему признанию, была искуснейшей мастерицей халавы, вымешивала пасту, поплевывая в нее, чтобы та достигла нужной консистенции. Женщины садились, вытягивали ноги, Азиза наклонялась и мазала их пастой. Короткими сильными рывками удаляла пасту с кожи, точно широкий бинт (треск при этом стоял такой, словно выдирали тетрадный лист), оставляя гладкое красное пятно. Затем снова вымешивала пасту и наносила на следующее место.
Казалось, нет ничего мучительнее халавы, особенно под мышками. Моя мать как-то раз прикусила костяшки пальцев с такой силой, что потом неделю ходила с синяком. Принцесса кричала криком, когда ее наконец уговорили попробовать эту процедуру. Азиза лишь рассмеялась: «Это разве боль?» «Варварка!» – рявкнула на нее Принцесса.
* * *
С Азизой моя мать подружилась в пансионе мадам Цоцу для глухих учениц. В заведении процветал эгалитаризм: мадам Цоцу зорко следила за тем, чтобы никто не делал различий между бедными и богатыми, гречанками и арабками, а поскольку иметь карманные деньги воспитанницам запрещалось, то и привилегий ни у кого не было – разве что время от времени перепадет баночка джема, содержимое которой раздавали в столовой всем поровну. Школа пользовалась успехом, богатые ученицы съезжались со всего Средиземноморья с одной-единственной целью: научиться себя вести, как слышащие, и так же говорить, желательно по-французски, и посредством французского избавиться от этого ужасного corve[42], бремени молчания.
Упрямая идеалистка из мелких буржуа, мадам Цоцу считала, что выпускница преуспела, если среди ее друзей больше слышащих, чем глухих, если она не чувствует себя глухой и питает инстинктивное отвращение к тем, кто не нашел ничего лучшего, чем общаться жестами вместо слов. Дороже всего ей были примеры тех воспитанниц, чьи мужья слышали: это были истории в духе романов, в которых служанка выходит замуж за сына землевладельца. Но из семи материных замужних одноклассниц брак оказался удачным лишь у одной, причем у той, что разочаровала мадам Цоцу, поскольку вышла за глухого.
Несколько раз в неделю четверо или пятеро маминых соучениц заглядывали к нам на чай – к негодованию моей бабки, которая сильнее, чем когда-либо, возненавидела мирок, где я рос. Во время таких посещений бабушка недовольно ерзала в кресле, сетуя, что вынуждена смотреть на жертв недокорма, ампутаций и менингита: мол, ни одна из них не стоит и тех двух центов, которые она заплатила вознице, доставившему ее к сыну после визита к сестрам. Даже разговоры (когда бабушке удавалось их разобрать) внушали ей отвращение, поскольку, как правило, сводились к сплетням, рецептам и грубым шуткам. Время от времени глухие принимались визжать и орать друг на друга, но моментально мирились и с новой силой продолжали кудахтать, так что Принцесса поневоле приходила к выводу, что из всех ее знакомых нет никого болтливее глухонемых.
Среди подружек моей матери была некая Софи, из аристократической греческой семьи, лишившейся всего имущества в Смирне[43] и сохранившей лишь остатки былых светских традиций в виде обязательного послеполуденного чаепития, во время которого гостям предлагали попробовать с ложки переслащенное греческое варенье. Софи с мамой частенько с содроганием вспоминали пансион: мадам Цоцу запирала их в темной комнате всякий раз, как им случалось оставить кран открытым – обычная оплошность среди глухих, ведь они не слышат, что льется вода. «Зато посмотрите, каких умниц я вырастила из двух худосочных девчушек, которые не умели ни читать, ни писать, ни уж тем более говорить, когда попали ко мне», – хвалилась мадам Цоцу.