Книга В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А не проигрывала я никогда, потому что всегда уходила первой. Этот же (другой) всегда был уверен, что обольстил и взял. Скромную такую и недоступную.
Никогда никого не разочаровывала.
Это не цинизм, пойми. Природа хотела, я соглашалась. Но не заблудилась ни разу и ни разу не сошла с ума. При этом семью продолжала любить с ровной мужественностью, строя и оберегая. Суховато, но нежная влага для глаз всегда была рядом, как в аптечке. Пользуюсь.
Вот и получается, что не ты страшненькая, страшненькая я. Мало того, что не люблю, но и не верю. А при этом все время в отношениях и в каком-то градусе. И им все кажется, а мне нет. Им всем хочется, и мне тоже. Деревья как бы светски отряхиваются и становятся голыми. Я одеваюсь и иду гордой походкой по магазинам. «Здравствуйте, детки! Мама Лиза пришла, молочка принесла». Мир и покой. Комары только ночью спать не дают.
Зеркало все проедено моими глазами. Откуда я такая?
Купила тут по дешевке книгу Отто Вейнингера «Пол и характер». Известный был юноша в начале века. Говорят, гений. Как догадался?
Он утверждает, что женщина никогда не достигает сознания своей судьбы, что в ней не может быть трагизма, потому что она всецело зависит от предмета своей любви. У женщины к тому же отсутствует логика, потому что ей чужда непрерывность (?). Когда же мужчина стремится обосновать свое суждение, она смотрит на него как на идиота (вот это верно). Логика же в руках женщины не критерий, а палач (ну этим-то, я думаю, страдали бы и звери, если бы у них был интеллект, независимо от пола). Впрочем, у женщины, ко всем грехам, отсутствует интеллектуальная совесть (sic!).
Нехитрым путем автор приходит к выводу об аморальности женщины. Неудивительно, что он покончил с собой в персиковом еще возрасте, подписав тем самым приговор своему уязвленному романтизму.
Томка, у нас начался учебный год. Я люблю своих задумавшихся после лета ребятишек. Я не вру им. Во всем моем поведении есть, стало быть, некая норма и правда. Но еще ведь и это вот! Либо мы не только люди, либо и это тоже человеческое?
На моих губах столько поцелуев, что я иногда боюсь прикасаться к Тошке. Столькие трогали меня, что я боюсь себя перед мужем выдать взглядом. А сама я все та же – маленькая, самостоятельная, старательная ученица. И никак всего этого не примирить.
P. S. В нашем палисаднике кто-то обронил семечку – растет подсолнух. Маленький, как детский кулачок. Я люблю его больше, чем пышнотелую герань. Никогда они не поймут друг друга. Хотя оба – растения.
Л.
Письмо пятое: Валера – Лизе
Радость моя!
Почему мы столько уже в разлуке и ни разу не решились написать друг другу? Неужели из трусости? Я думаю, вполне может быть, что и из трусости. На бумаге в каком-то смысле есть опасность открыться больше, чем в постели. А может, с любовью и всегда так: сначала ей отдаются слепо, выпадают из жизни в ее объятия. Потом возвращается сознание – хозяин наш – и не узнает: «Ты кто?» Затем уж и все существо, во сне, можно сказать, плененное, начинает возмущаться: «По какому праву?» Наконец, ее изгоняют.
Я уж говорил, что сбежал в Америку от твоей нелюбви, от твоей кончившейся любви. Хотя ум мой, вполне прагматичный, говорит: «Так не бывает».
Вспоминаешь ли ты эти наши первые с тобой замечательные дни путча? Тамара кружилась в ультрарадикальной богеме и была все время пьяна. История, вспомнив ремесло, снова строила баррикады и разворачивалась в каре.
Но природа, как и большинство обывателей, путч проморгала. Мужчины ходили в задумчивых после утюга рубашках, девочки округляли губы для итальянского мороженого, исправно мигали светофоры, и осень уже начала сорить. Как при Муссолини, как при Гитлере, как при Сталине. А мы, обделенные гласностью любовники, голые, курили в полутьме квартиры.
У меня ведь до той ночи ничего подобного не было. Мне и так хватало.
Вот я вижу твою улыбку. Я научился ее вычислять. Сейчас она, вероятно, относится к выражениям «ничего подобного». Да?
Когда я тебя впервые увидел – задолго до путча, женихом, на Томкином дне рождения, – внимательные глаза и что-то как бы аристократическое в лице, что заставляло помнить о расстоянии. Фамильярность невозможна, это ясно. А близость?
До этого у меня были короткие романы, вдохновенное вранье, глубокий со вздрагиваниями сон и душ, душ, заглушающий сквернословия. Такой тип невинного развратника. Ты мне открыла то, о чем я знал по некоторым взрослым книгам, прочитанным в детстве.
Тома не знает этого. Ее примиряет с жизнью всякая нежность, пока она не почувствует потребности вызвать следующую каким-нибудь своим необыкновенным капризом.
Ну, ты ведь, Лизонька, знаешь ее! Надеюсь, ничего худого я не сказал, потому что очень ценю ее верность и любовь.
У нас здесь для туристов по тротуарам жирной краской начертаны экскурсионные маршруты. Даже дикарь не заблудится. У меня иногда ощущение, что я большую часть жизни ходил по таким вот полоскам, глазел и скучал невероятно. Потом случилась та ночь, грохот строящихся баррикад за окном и мы, выскочившие к ним, небрежно одаренные. Ночь свежей гребенкой прошлась по нашим волосам, и началась другая жизнь. Но ты почужела и растворилась чуть ли не вместе с утром.
Почему-то особенно помню, как ты перед расставанием вдруг сама купила себе цветы. Мне представился некто обожаемый тобой, может быть, семейный, и необходимо было, идя к нему в дом, соблюсти приличие, но с тайной подоплекой рдеющего поклонения.
Кошмар немыслимых измен обложил меня хвоей: зачем? Кому?
– Себе, – ответила ты наутро.
Я дарил тебе цветы, но по вдохновению, а не для ритуала. Боялся поскользнуться на общем месте любви. Каков дурак?
Вспомнился почему-то приятель. Речь его вся соткана из остроумия. Оно разукрашивает грусть глаз и немного наигранную беспомощность, которыми он обольщает женщину, чтобы вскоре под предлогом философски осмысленной бесперспективности ее оставить. Но однажды я наблюдал его в общении с женщиной, которую он глубоко и трудно любит. Как он был тягостно немногоречив, как ненаходчив в разговоре и коротко груб. Каждый, кто знал его в другой обстановке, решил бы, что он безнадежно, скорее всего, психически болен. Она, не задумываясь, изменила ему с его провинциальным другом, который мастерил для нее бумажных птичек.
Прощай. Я еще напишу тебе, если ты не против.
Валера.
Письмо шестое: Лиза – Валере
Хороший Валера, хороший! Ну почему ты такой хороший? Ну почему я тебе не могу признаться в гадком не то что поступке – даже в мысли? Знаешь, как это обедняет отношения?
Например, сейчас я бы хотела тебе признаться, что признаваться мне не в чем. Полоса лени. Даже изюм не хочется из батона выковыривать.
Хочется лениво болтать о том, как наши генералы обмениваются в суде рублями, хочется сосредоточиться на щекотке в ухе, на потрескивании обоев, бесконечно повторять незнакомое слово Сарыкамыш… Но ты ведь меня, пожалуй, пожалеешь, вместо того, чтобы презреть. А у меня уж вот глаза закислились, и мушки вокруг них кружатся, кружатся…