Книга В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пошли «Земляничные поляны». Все – в наркоте детства. Кому что – мне розовое платье мелькает и каски, на которых я в Сестрорецке тянулась за Улановой.
Залезаю кое-как в трамвай с полными сумками. Откуда ни возьмись, возникает мужичок, который давеча убежал от меня.
– Вам кто сказал?
– Не помню, – отвечаю, – но ведь, кажется, звон я т.
Хватает мои сумки и запихивает под свободные сиденья. Уселись. Подружились.
На «Зеленом лугу» играют в волейбол. Мне среди них тот с бородкой чудится. Но проворный сосед приглашает меня на пару шариков мороженого и рюмочку ликера. Иду, конечно.
Прямо под косматой березой – парусиновые грибы. Тут же растут вазы с искусственными цветами и колышутся светопроводящие волокна. Все как полагается. Какой-то французский шансонье успешно лезет в душу. Пьем зеленый ликер – зеленее, чем трава.
У спутника моего неожиданно глаза расцветают, говорим о чем-то, соревнуясь в остроумии и тонкости, уже и руки понемногу участвуют. Не замечаю, как начинаем целоваться. Я снова себе не принадлежу – плыву, поддерживаемая шансонье и моим любимым, по волнам чьей-то памяти.
Трамвайщик снова созывает нас. Мы будем ехать, держа друг друга за руки, и весело комментировать окружающую жизнь. Такая, ну ты знаешь, томительная проволочка, лучшее вообще, что может быть.
Солнце, которое и не думало садиться, колет сквозь листву иголочками. А мне кажется, бедой какой-то от клюквенных болот тянет. Но хорошо. Засахарившиеся клюквенные мхи. Только ложки не хватае т.
Кто-то ведь когда-то эту дорогу проложил. Когда? Для кого? Зачем? Чем кончится?..
Привет. Твоя Л.
Письмо третье: Тамара – Лизе
Рыжая, милая моя! Я вчера, после грозовой истерики, почувствовала вдруг такой взлет здоровья, что боюсь, не обидела ли тебя? Ужас! А может быть, и не ужас – письмо отправила, не перечитывая. Что думалось, а что вымолвилось – не помню. Но ты знай, что я люблю тебя, а просто это злые глюки рождаются во мне, как только я почувствую себя немного в порядке.
Отчего же я становлюсь злой именно тогда, когда мне хорошо? Ты ведь умная.
А главное, ты знаешь, наверное, это желание быть владельцем тайны чужого, и не просто, а именно той, о которой он и сам едва подозревает. Я ловила себя на этом много раз. И ведь знаю, что не разумней, не лучше и не тоньше другого, но всякий раз снова овладевает зуд этой мстительной проницательности.
Вот и слово сказалось – мстительной. Но почему? Не понимаю. Тебе-то я во всяком случае за что должна мстить? Ладно бы еще тому, кто обокрал меня на какой-то там любимый локон или тихую удачу…
Я скверная, прости. Но ведь ты тоже любишь меня, а значит, простишь, и простишь, и простишь! Разве нет?
Ты же знаешь, я нашу любимую родину всегда любила меньше, чем ты. Я поливала желчью этот наш каждодневный абсурд, хохотала и нервничала. Ты – грустила. И почему-то не по чему, а о чем, и почему-то не о том, а об этом, и почему-то не о себе, а о ней. Теперь я снова злюсь, а ты, вероятно, снова грустишь.
Вероятно, мы вот такие не от места и не от времени произрастающие. Может быть, от родителей?
И всегда везде одинаковые. Мне плохо там, где я есть.
А мне ведь уже тридцать два. Тридцать два ноль-ноль. Скоро будет тридцать семь – красная черточка на градуснике. Потом сорок – полубред, полутьма, и сорок два – никаких амбиций, простите, прощайте, больше не получается.
Ну вот, ты видишь, какая я ужасная? Вру, конечно, что себя ненавижу, но все же в чистые минуты – нена ви ж у.
В сущности, США – мое место. Каждый живет сам по себе, любит себя, руководит собой, сам с собой справляется. И все хороши, потому что справляются сами с собой, на ноги не наступают. Так жить, кажется, не трудно. Легче, чем в сознании чудовищного одиночества, которое толкает на безумные откровения и невозможную близость. Но в себе я это уже воспринимаю как невоспитанность. Так что я их поля ягода.
Кажется, я никого по-настоящему не люблю. Просто отравлена грудным молочком российского дружества.
В чем же я упрекала и разоблачала тебя? Смешно вспомнить. Ты, видишь ли, показалась мне такой мамой морали, не ханжой, а просто самоурезанным в правах на безумие человеком. Ты не решаешься не от нерешительности, а от презрения к собственному преступлению, которое всегда грозит пошлостью и развалом. Боишься (и правильно) невсамделишности. А главное (вчера я этого не понимала), что дорога, усеянная пусть не самыми дорогими, но трепетными все же существами, будет скользкой, неудобной и ранящей. И за это-то надо было упрекать?
Все – насмарку. Душа – на замок. Для себя – только слезы и глоточек терпкой фантазии.
Я не смею обижаться – знаю. Но даже обеспеченность смертью меня обижает. Больше того, оскорбляет. Хотя… оскорбляет – это все же не про меня.
Помнишь, мы ходили с тобой по Фонтанке, где стояли буковки рыболовов, и мы казались друг другу прекрасными взбалмошными дамами, немного утомленными обилием выбора?
Мужичок стоял у пивной в ленинских ботиночках. Наскреб с трудом на маленькую пива. Только примерился, вдруг его какой-то громила спрашивает: «Сколько времени, старик?» А он кисть руки с бесценной кружкой повернул, чтобы увидеть циферблат, и ответил: «Полшестого».
Целую. Твоя Т.
P. S. Потом не раз слышала это в виде анекдота. И все были уверены, что его сочинил народ.
Письмо четвертое: Лиза – Тамаре
Томка!
Хочу ответить тебе и не могу. Хотя ты, по правде говоря, ни о чем и не спрашиваешь. Что ответить? Картинки не совпадают.
Сейчас шла домой – старушка с лицом Андерсена выметает мусор из решетки для ног. То есть, как у Ганса, нос дюреровский, а глаза белесые, вывалились в сказку. Метет так, будто не метет, а мечтает и вери т.
В магазинном окне – герань. Хочется зайти на чай. Я вдруг вспомнила, что ноги у меня худые, а глаза лукавые. Под видом строгости. У старушки тоже жизнь была не маленькая, я думаю.
Боюсь тебя обидеть своим откровением. Но уж скажу – расстояние откровению способствует.
Знаешь ли ты, что о твоем желании любви каждый мускул говорит, меняется оттенок глаз, вдруг какая-то томность или капризность проступают, если надо – вульгарность. Ты приглашаешь в игру с известными правилами.
А вот теперь вообрази, девочка, что у меня и поклонников и любовников было во много раз больше, чем у тебя. Даже ты, близкая подруга, не знаешь об этом.
Под каждый мой новый роман подстелена легкая грусть. В организме миллиарды клеток. Дай бог, две-три откликнутся клеточкам другого. А еще, что называется, – душа. Это уж вообще невероятно. Он, если циник, и сам знает про это. Но чаще-то ведь бедолага, романтик. Ему кажется, что все совпало и что судьба. Он ведь не знает, что во мне есть мрак. Ему и его хочется иметь? Получается нечестное удовольствие. С моей стороны.