Книга Вечная мерзлота - Виктор Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бригады ушли на работы, он остался в бараке. Кроме дневальных и нескольких больных никого не было. Сан Саныч ждал расплаты и боялся выйти на улицу, представлял, как выходит в темноту и его режут в несколько ножей. Так весь день и просидел на нарах. К вечеру он отупел от голода и страха, он страшно жалел, что ударил. Придумывал, как отдать шинель Мордвину. Он не знал, где его найти.
Народ возвращался с работы. Многие видели, что произошло между фраером и уркой, – Мордвин не был авторитетом, и все понимали, что Белов был прав, но это ничего не значило. Никто не подошел, только старик-дневальный предупредил, что просто так это не кончится. При этом подловато улыбался, как будто ждал продолжения спектакля, и сунул большой заточенный гвоздь: «Жив останешься – тельняшку мне отдашь!» Малолетки останавливались, рассматривали Белова и ехидно подмигивали.
Сан Саныч ждал беды, спать не лег, сел у печки, приготовившись к новой драке. Ясно было, что небольшой и слабый Мордвин теперь будет не один. Заточка в карман не помещалась, он прятал ее в рукаве, щупал ее и думал, как будет зарезать человека. Временами его начинало трясти и казалось, трясутся все нары. Мордвин явился перед самым отбоем с двумя крепкими урками. Все были хорошо пьяные. Встал напротив Сан Саныча:
– Пойдем выйдем, фраерок!
Сан Саныч, холодея всем телом, встал и нашарил шапку. Целый день он думал об этой минуте и ничего не придумал, ноги не слушались. «Сейчас буду драться, могу убить его, но скорее они убьют меня. Я не хочу идти, а иду… Зачем? Мне нужна моя жизнь…» Малолетки стали спрыгивать с нар.
– Ша! – шикнул на них Мордвин. – Сам все сделаю!
Они вышли. Урка направился за угол в темноту. Сан Саныч сунув руку в карман, хотел выхватить заточку, но руки так тряслись, что она, дзинькнув о стену барака, упала в снег.
– Перо? – неожиданно спокойно усмехнулся урка, доставая из кармана папиросы. – Я сегодня добрый, считай, повезло тебе, олень[140]! Отыгрался я, спирту выпил, маруху[141] оформил! Моя жизнь удалась сегодня, мужичок! А ты что? Срался сидел, покойник?
Сан Саныч молчал, у него отпускало, он видел, что Мордвин пьян и благодушен. Трусливая благодарность заговорила в сердце. Этот Мордвин дарил ему жизнь.
– Дайте мне папиросу, – у Белова тряслись губы, – я отдам шинель, она мне не нужна, я просто есть хотел…
– О, бля! – удивился Мордвин, что-то соображая. Потом неторопливо достал папиросу и дал подкурить. – На мои нары положишь! И тельник тоже!
Он помолчал, неторопливо и многозначительно попыхивая папиросой, он был сильно ниже Белова. От уходящего страха, от голода и курева кружилась голова, Сан Саныч еле стоял.
– Ну иди! Не трону, – Мордвин усмехнулся. – За горсть махорки малолетки из тебя фарш сделали бы! Не залупайся, олень, понимай свое место! Иди в барак!
Сан Саныч не слышал издевательского тона Мордвина, в нем не осталось никаких сил. Он положил шинель и тельняшку, куда ему было указано, и лег спать. «Этим не кончится…» – шепнул сосед по нарам.
Утром его посадили в машину с десятком других зэков и опять повезли куда-то в полярную темень. Без тельняшки было холодно, а в голове все стоял случай с Мордвином. Он не понимал, почему блатные не напали сразу, не натравили малолеток, не устроили разбора… ничего не понятно было. Пытался вспомнить слова Горчакова об отношениях в лагере, но ничего не помнил. Здесь все было по-другому.
Была середина марта. Заключенный Белов почти месяц работал на Великой Сталинской Магистрали. Одна из командировок Строительства-503, куда его привезли из Игарки, была небольшой, человек на двести пятьдесят. Еще с полсотни стрелков самоохраны жили в такой же длинной, зарытой в снег палатке.
Вернувшись с работы и проглотив теплую, а иногда и холодную баланду, полуголодный валился на нары, как был – в фуфайке, валенках, пропитанных потом ватных штанах. Укрывался бушлатом с головой. Согреваясь и стараясь не думать о еде, он воображал что-нибудь далекое и счастливое – перегон судов в закрытом туманом море, праздничную Москву или непростую реку Турухан. Там хорошо работалось… он вспоминал все в мелких подробностях и так засыпал.
Называлась командировка «лагпункт или колонна номер восемнадцать», командовал ею старший сержант Фунтиков – Белову все время казалось, что он где-то слышал эту фамилию, Фунтиков очень был на нее похож – невысокий, плотный и жирненький, с лоснящимся красным лицом, как фунтик сливочного масла. Сержант бывал в двух состояниях – либо пьяный и хвастливо говорливый, либо похмельный и злой.
Трезвого его боялись все, включая надзирателей. Заключенных он бил молча, без предупреждения и объяснений. На разводе, на вахте, в карьере. Казалось, он только для этого и приходил. Любил ударить неожиданно, среди мирного разговора или подкравшись. После такого удара не только хлюпкие малолетки, многие валились и вставали не сразу. Ударив, Фунтиков наблюдал и наслаждался эффектом и назидательно произносил что-нибудь про план или про дисциплину.
В карьере добывали песок. Техники не было, кирка мерзлый песок не брала и его можно было только рвать. Лагерники долбили ломами полутораметровые лунки, закладывали взрывчатку, а после взрыва ворочали и раскалывали, а иногда и снова взрывали отколотые глыбы. Часто попадались линзы вечной мерзлоты, состоящие из песчаного льда, в который была замурована речная галька. Это было хуже всего – мерзлота была крепче бетона.
Сан Саныч работал в бригаде из восьми человек, они били шурфы для взрывников. Бригадир и его помощник были блатные и не работали, сидели у костра, на котором грелись ломы. Три пары работяг загоняли эти раскаленные докрасна ломы в неодолимо-вязкий мерзлый грунт. Один держал щипцами, другой орудовал кувалдой. Ломы не лезли, закручивались винтом, их снова грели и снова загоняли.
Рука Сан Саныча слегка зажила, и работал он не хуже других – все были слабые и работали плохо. Карьер должны были закрыть еще в прошлом году, но почему-то не закрыли, а только забрали всю технику. Куски песка по двенадцать часов в день возили тачками и вручную грузили на машины. Бригады, несмотря на приписки, не вытягивали норму выработки и на тридцать процентов, поэтому пайка была минимальная – четыреста граммов хлеба.
Их он съедал утром с полупустой баландой, туда же, в воющий от голода желудок уходил и сахар с теплой, подкрашенной чем-то водой. Все это только усиливало голодную тоску, страшно хотелось курить, и он докурил бы любой бычок, если бы ему оставили, но ему не оставляли. Козьи ножки из махорки докуривались так, что в них не оставалось ни табачинки, сигареты, у кого они были, зажимали меж двух спичек и высасывали, до волдырей обжигая губы.
Вместо баланды иногда давали половину селедки. Это было несравненно нажористее, это имело вкус, даже если и пованивало тухлятиной. Селедка ощутимо присутствовала на языке и зубах.