Книга Похороны кузнечика - Николай Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да-да, догадался я позже, это все произрастает на одном темном огороде из одной, так сказать, темной, не поддающейся сосредоточенному воздействию тяжелой почвы, из единого скаредного слоя, не насыщаемого ничем гумуса, ничем не утоляемого до конца, требующего орошения слезой или слюной, что почти одно и то же.
Точнее выразиться мне уже почти больно.
Да...
Может быть, мне и хотелось именно этого смещенного и странного, позорного, на взгляд чужого человека, касания, причастия оттого, что отрезок жизни, обнаживший эти пребывавшие во мне подозрительные и осуждаемые желания, был помещен в какие-то особенные напряженные выгнутые связи, в какую-то сумятицу и неразбериху, и когда все-все, как я уже говорил, повернулось ко мне своей ущербной смертной стороной, то все стало выступать в роли метафор, освободясь от своих прямых обыденных, бытовых функций.
Еще бы!
Оказалось возможным из дверцы платяного шкафа, стоящего в темном коридоре, соорудить наскоро смертный одр, а из миски, в которой столько лет, не замечая ее, полоскали посуду после утреннего и вечернего чаепитий, сделать, наполнив ее песком, пресс для живота, чтобы он на душном ночном сквозняке не вздулся.
Да мало ли что из чего можно было сделать, а сделав, предъявить к опознанию по совершенно иному, несвойственному этим безобидным вещам качеству.
Почти что все из всего, что было в доме.
Почти что все из всего...
Да и из меня, и из мамы...
Но самое неприятное, отталкивающее, мерзящее во всем этом было то, что мы не рассчитали-таки при этих обстоятельствах своих сил, ведь мы так долго сосуществовали со смертью в предельном состоянии нашей все же не готовой к этому психики.
И предугадываемые действия, которые, вроде бы стройные и ладно подогнанные, должны были в сумме сложиться в арочный высокий мост, что изогнувшимся жестом минует это гибельное место, – так вот, они не сплотились в легкую и прочную архитектурную форму поступка, а рухнули шумной истерической грудой и погребли нас в своем жестокосердном сумбуре и почти преступном хаосе.
И уже ничего нельзя было, как я понимал позже, сделать с неопознаваемым, неатрибутированным, невесть откуда взявшимся чувством липкой клеенки.
Оно не покидало кожу моих ладоней и холодило подушечки пальцев. И нельзя было ничего сделать с психиатрическим наличием этой несуществующей клеенки, на которой лежала бабушка, клеенки, которую, клянусь, я ни разу не трогал за тот отрезок времени, к которой, ей-богу, так ни разу даже случайно не прикоснулся.
Это происходило, как я понял потом, из-за той так долго здесь описываемой бесконечно малой величины e, отделяющей проницаемым рубежом живое от мертвого, воссоздающей при этом иллюзию недавнего ощущения холодной мылкой химической поверхности, никогда мной не осязаемой, но так как рубеж этот перейден, то сказать с уверенностью о качестве своих чувств нельзя, так как они уже задушены, они обтянуты тонкими резиновыми перчатками брезгливости, обмотаны до глаз, словно от микробов, марлевыми повязками чистоплюйства.
Холодную липкую замкнутую внутреннюю поверхность, испод своей кожи, отграничивающей меня, мое тело, очевидно принадлежащее мне, но и явно неотъемлемое от всей дичающей, впавшей в полный хаос действительности, – вот что я ощущал в то время, когда пытался поправить каким-то невероятным образом, согласно странным силам, сползающее с совершенно неподвижного бабушкиного тела одеяло, но, словно внешним оком, я как бы со стороны замечал тогда себя, держащего край этого покрова и ничего не делающего с ним в явном тупом ступоре, и только чувство колкой шерсти, доставшееся таким вышеописанным образом, преобладало в этой якобы соболезнующей сцене, увиденной мной со стороны или, точнее говоря, воровски подсмотренной, засеченной в узеньком зеркальце, вправленном над диванной полочкой.
С полной уверенностью я не могу сказать – чувствовал ли я это или же видел в мутной пятнистой и ущербной амальгаме с черными, как бы тленными, редкими нестираемыми проталинами, поразившими изнанку стекла.
Долгое предстояние вместе со смертельно больным человеком той диффузной пленке, тому проницаемому, как оказалось, пределу, вызывающее такой степени фиксацию на этом удаляющемся от нас человеке, порождает совсем иной мир – с другими свойствами, качествами и, самое главное, проекциями, где, может статься, самое главное свойство – именно сила сосредоточения всех мыслей на этом вот объекте, удаляющемся в близкий, почти осязаемый туман.
И качество, порождаемое этим свойством, – те резиновые перчатки отчуждения, брезгливо обобщавшие все тактильные свойства всех доступных вещей всего доступного мне мира.
Например, убравшие из ясеневой легкой древесины подлокотников наших старых, так любимых мною кресел, веселую сухость.
Особенно из того, что было придвинуто к самому изножью ложа.
Изъявшие из стекла рюмочки обольстительную прохладную гладкость.
Отторгнувшие (как жаль, что мне не образовать благозвучного причастия совершенного вида от глагола «вычесть») из тканой обивки дивана давнюю обжитую теплоту и инфантильную телесность.
И мне оставившие лишь зримое злое эмпирическое качество преграды, границы, водораздела.
Начиная с него царит явное кишение мертвого, омерзительного и непереносимого.
Именно последнее и стало преобладающим во всех чувствах, испытанных к миру маленькой комнаты, где лежала сначала умирающая, потом мертвая бабушка, а потом и вовсе отсутствовала.
И итог фиксаций всех помыслов на этом качестве был похож на фотографическую фокусировку без глубины, когда то, что не попадает в некую оптическую плоскость четкого душевного внимания, предстает неявным и размытым, и более того, ущербным.
И, по правде говоря, становится распадающимся и страшным и порождает в итоге невыносимое напряжение, вымывающее из сознания знание об этой описанной простой и ясной механике.
Порождает напряжение, в просторечии – напряг, делающий существование пустым и изматывающим, направленным лишь на излечение, если хотите, избавление от этого томящего злого недуга, представшего в форме измучившей нас с мамой болящей бабушки, а позже лишь ее бездушного тела.
Может быть, есть и другое качество переживаемой мною тогда жизни, породившее эти вышеописанные страхи.
Качество, если можно так выразиться, безответности, когда при помощи самого главного инструмента, которым мы владеем, будучи зрячими, ничего не можем узреть, измерить и в силу этого понять в сокровенном мире другого, в двух шагах находящегося человека.
Ведь это тело, представшее передо мной во всех мыслимых и немыслимых ракурсах наготы и качествах ущерба: с запрокинутой, свернутой вбок головой, слипшимися, как будто резиновыми волосами, в кровоподтеках, ранах, пролежнях и прочих незакрывающихся стигматах – лишь отвлеченно, номинально свидетельствовало о переносимых им страданиях.