Книга Роковая Маруся - Владимир Качан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот так Кока получил гипертензионный синдром, а в придачу к нему – гипертонию и историю болезни. И все это должно было как-то подействовать на военкомат. Может, и подействовало бы на кого-нибудь, но только не на доктора Шухера и не на полковника Замышляка. (Кстати, читатель, эти фамилии – единственно подлинные во всей истории, кто не верит, может позвонить в бывший Краснопресненский, а ныне военкомат Центрального округа и спросить: работали ли там люди с такими фамилиями в 70-е годы прошлого столетия? Этот короткий экскурс в историю убедит вас в том, что невероятное вполне способно быть очевидным. Да и грех было бы менять такую красоту на что-нибудь другое. Правда бывает иногда куда ярче любого вымысла. Вы вслушайтесь только в эту симфонию имен: Шухер и Замышляк! Какая звукопись, какая прелесть! Наверняка кто-то из вас скажет: врет! Придумал! Еще раз говорю – позвоните, это вас сильно позабавит.) Так вот, этих двух деятелей спаивало (в прямом и переносном смысле) одно общее неистовое стремление взять в армию всех: полуслепых, полуглухих, полусумасшедших, плоскостопых, язвенников, тех, у кого были на иждивении дети или родители – всех оптом.
Таких симулянтов, как Кока, было немного, но Шухер и Замышляк на всякий случай подозревали каждого или даже не подозревали, а заранее считали каждого симулянтом, стремящимся уклониться от службы, поэтому у них в армию попадали по-настоящему больные люди, с которыми потом, во время службы, происходили разные неприятности, а бывало, и несчастья. Но зато план их военкомат всегда выполнял! План по забору контингента… Кто с них спросит потом за то, что какой-нибудь парень с настоящим гипертензионным синдромом перестреляет всех своих товарищей? А никто! Зато план есть! И можно доложить! Но всех, кто мешал этому плану, они ненавидели, и в первую очередь тех, кто получал отсрочки, а особенно – деятелей культуры, и еще особеннее – артистов, и уж совсем особенно – неуловимого призывника Корнеева. Когда полковник Замышляк слышал эту фамилию, за него начинали тревожиться, не хватит ли его сию же минуту апоплексический удар: его огромная, и без того красная ряха – краснела еще больше, глаза изнутри выдавливались злобой и грозили вот-вот лопнуть, а из плотно сжатых командирских губ выбрызгивалась слюна вместе с ненавистной фамилией. Вот у кого был гипертонический криз в эти мгновения! «Корнеев? – шипел полковник, – это который Корнеев? Тот, который из ТЮЗа?..» – «Он, он», – с грустью за все несознательное поколение подтверждал доктор Шухер. У Шухера была другая реакция. Когда он слышал фамилию Корнеев, он грустнел. Он вообще часто грустнел, провожая призывников-москвичей на Дальний Восток, признавая годными тех, кто был совершенно не годен, и он об этом знал, но… отправлял служить.
Грустным был Шухер. Вся скорбь его маленького, истерзанного, гонимого народа сконцентрировалась в нем. Он знал, что все – суета сует, а служить – надо! Грустно, но надо. Весь облик Шухера был сама скорбь, стена плача. Его плешивая голова с рябыми пятнышками вечно клонилась вниз, ее тянул вниз длинный и одновременно толстый нос, исключительный нос, похожий на хоботок муравьеда. На конце хоботка росли несколько седых волосков, которые Шухер, видимо, берег; все эти годы Костя их наблюдал, их было три, всегда три, на том же самом месте. Этим носом Шухер все время шмыгал и вытирал его, кажется, одним и тем же огромным клетчатым платком. И глаза у Шухера все время слезились, не иначе – от грусти. Им обоим этот артист-призывник был так же приятен, как застрявший в горле плавник ерша; их бы воля, Замышляк и Шухер послали бы его служить завтра, без права попрощаться с друзьями, в стройбат, куда-нибудь на север Якутии, лет на два–дцать пять, чтобы он там в вечной мерзлоте чего-нибудь копал и копал; пока не околеет, сволочь, но… пока не получалось. Не получилось и этой осенью, директор добился еще одной, на этот раз последней отсрочки, и Кока об этом вчера узнал по телефону. Поэтому назавтра собирался вылезать из своего логова и Тихомирову об этом сообщил.
Пока Тихомиров рассказывал Тоне про военкомат, она смеялась и не верила Тихомирову, что такое бывает, что такая опереточно-зловещая пара может существовать, ну, порознь – это еще ладно, это бы не так удивляло: ну Шухер себе и Шухер, и Замышляк тоже, разные ведь фамилии бывают, но вместе…
– Да бывает еще и похлеще, – говорил Володя, – бывают, знаешь, такие сочетания! Вот сейчас точно не поверишь. Двух музыкантов-скрипачей тоже взяли служить, без них тоже армия – никак, но, поскольку скрипачи (один закончил консерваторию, другой – Гнесинское), то – куда их? Естественно, в какой-нибудь военный ансамбль или оркестр. И они оба попадают в какой-то оркестр ПВО или куда-то в этом роде и там становятся друзьями и ходят все время вместе. И все бы ничего, но у одного фамилия – Тригер, а у другого – Сипилис. Порознь – тоже сойдет, а так, представляешь себе: ходят вместе всю дорогу Тригер и Сипилис – два друга, два солдата, два защитника Родины.
Тоня быстро обучалась в театральном институте, и в чем смысл каламбура – уже понимала, поэтому хохотала над Тихомировской историей до слез. Она уже выпила немного вина, и Тихомиров был такой милый, забавный, если даже и врет, то как остроумно. И тревоги куда-то отступили, растаяли, и в ресторане было так тепло и уютно, и вообще все оказалось гораздо проще, чем она себе воображала.
– Коку жалко, – вздохнула Тоня, – сколько ж он натерпелся от этого Шухера и этого Замышляка. – Она опять засмеялась. – Все-таки у нас, у девушек, перед вами хоть одно преимущество, но есть: нас в армию не берут, если только сами не захотим.
– Слушай, – говорил Тоне Тихомиров, – завтра он из подполья выходит, я знаю точно, они за ним гоняться перестали, и завтра он пойдет утром закрывать больничный, а потом – в театр. Репетиция у них в одиннадцать, а он часов в двенадцать подойдет. Где он сейчас, я не знаю, – врал Володя, – он никому свое убежище не открывает, но вчера он мне звонил, поэтому я в курсе. Тебе в этом театре светиться не–обязательно, согласна? Ты же не жена ему. Пока, во всяком случае… – неаккуратно шутил Тихомиров, а Тоня смущалась так трогательно и по-детски, что он чувствовал себя чуточку подлецом: обнадежил девушку почем зря, ведь у таких, как она, – где любовь, там и брак.
– Коку тоже раздражать не стоит, вернее – компрометировать: к нему ведь девушки в театр не ходят, понимаешь, – продолжал он врать, глядя на Тоню прозрачными и чистыми глазами. – Поэтому заходить внутрь тебе не надо. Мы с тобой вот что сделаем: завтра утром, перед их репетицией, подъедем к театру, я тебя подвезу; ты перед этим напишешь ему, что будешь ждать его там-то и во столько-то, и передашь эту записочку кому-нибудь, кто пойдет на репетицию, годится?
Конечно, годилось; повеселевшей Тоне все теперь годилось, даже это Тихомировское предложение, сшитое наспех белыми нитками и лишенное всякой логики. Ведь, спроси у него Тоня, почему бы ему самому не передать записку (она сейчас ее напишет), и даже не в чьи-то руки, а самому Коке, или даже зайти в театр и оставить вахтерше (он-то уж никак Коку скомпрометировать не может), или подъехать к концу репетиции и передать ему на словах, что Тоня его будет ждать в условленное время в таком-то месте, то есть, если он так любезен и так хочет помочь, почему он не может обойтись без Тони. Почему именно она сама должна эту записку кому-то передать, – в общем, задай Тоня ему хотя бы один из этих вопросов, – Тихомиров был бы в большом затруднении. Сама-то идея, чтобы Тонино письмо попало в Машины руки и чтобы Маша хорошенько в Тоню всмотрелась, была неплоха, но деталями Тихомиров в этот раз пренебрег. Но Тоня, счастливая от того, что Кока наконец нашелся и что она теперь не одна, что ей помогают, липы не разглядела. И, в конце концов, может, Тихомирову приятно с ней общаться, может, она ему нравится, поэтому он и хочет, чтобы вместе.