Книга Кладбище балалаек - Александр Хургин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Итак.
Он вытащил из кожаного портфеля кожаную папку. Открыл.
— Пятьдесят восемь страниц. Удостоверьтесь и распишитесь. Вот здесь.
Я пролистал папку. Расписался. Аспирант снова полез в портфель и вынул мобильный телефон.
— Это вам.
— Зачем? У меня есть.
— Этот — на время осуществления проекта. В его памяти два номера — мой и моего помощника.
— Это кто у тебя помощник? — вмешался Штангист. — Это я у тебя, пала, помощник? — Штангист захохотал. Аспирант улыбнулся.
— Если будут вопросы, звоните. Если будут вопросы у нас, позвоним мы. Для других целей этим телефоном, пожалуйста, не пользуйтесь.
Он вызвал такси.
— На хера тебе такси? — возмутился Штангист. — Я ж на тачке.
— Мне в другую сторону, — сказал Аспирант и откланялся.
А Штангист остался и предложил мне как следует выпить. Я сказал, что у меня теперь очень много работы. Если выпивать — в сроки могу не уложиться.
Штангист обиделся:
— Ну у всех, пала, понты. У одного дела, у другого срока. А народ страдает.
Он ушёл по-английски не прощаясь и по-русски матерясь, завёл свой джип и отъехал, и затерялся среди других таких же джипов в дебрях каменных джунглей.
Путь на запад начинается с востока
За несколько дней до того, как я подрядился писать книгу от имени Шефа, кончился год, отпущенный нам с Элей германским командованием. И Эля двадцать пятого мая уехала. В день рождения Игоря, кстати. Игоря и моей кошки. Кошка тоже родилась двадцать пятого мая. Только кошка — год назад, а Игорь — гораздо раньше. И я о нём в этот год забыл. Потом уже вспомнил, позвонил, но дома никого не застал, а говорить с автоответчиком у меня не получается.
Да, Эля уехала. А весь предыдущий год она меня убеждала всеми силами и средствами. Я, сколько мог, держался. Давно взяв анкеты, всё не знал, решусь на отъезд или не решусь.
Эля говорила: «Это когда-то уезжали навсегда. Безвозвратно в полном смысле слова. А сейчас не эмиграция, а туризм. Туда-сюда катайся, живи, как хочешь. Никому до этого нет дела. Особенно если ты денег не просишь, а сам их зарабатываешь».
Я её слушал и соглашался. Что мне ещё было делать? Навсегда, безвозвратно, я бы не поехал, а остался. Мне навсегда нельзя. У меня тут могилы. И сын. И дочь. Пусть жены бывшей сын и дочь, а не мои, а всё равно мои. Пятнадцать лет я с ними. Как же не мои? И язык — мой. Мне же нужно, чтобы он звучал. Фоном чтобы шёл. Ритмы его нужны, синкопы с форшлагами. Но об этом я уже молчал. Думал — да, думал постоянно. Но — молчал.
А Эля говорила: «Будем приезжать. Жить будем, как люди, в европах, а сюда будем — приезжать». Я говорил: «А муж твой?» На что Эля отвечала: «Он мне давно не муж, и ты это прекрасно знаешь». «Но разводиться же с ним придётся?» «Придётся. Вот вывезу его и сразу разведусь. А там и ты подоспеешь».
Я понимал, что сразу ничего не бывает. Но в марте у Эли появился ещё один аргумент, самый последний. В марте она забеременела. Хотя вполне могла сделать это и раньше. Однако получилось не раньше, а вовремя.
Честно говоря, я от себя такого уже не ожидал. И никто, думаю, не ожидал от меня ничего подобного. Всё-таки не каждый рожает себе детей на шестом десятке. Далеко не каждый. Все мои знакомые ровесники — когда Эля уже родила — звонили и говорили примерно одно и то же: «Нет, — говорили они, — мы давно способны только на внуков. А на детей… На детей не способны».
Я тогда все их восторги и удивления снисходительно принял и пришёл к такому умозаключению: «Пока ты способен делать то, чего сам от себя не ожидаешь, всё ещё поправимо. Всё в порядке».
Эля, видимо, к тому же умозаключению пришла намного раньше меня. Прощаясь, она сказала:
— Давай, собирайся потихоньку. Приедешь — как-нибудь соединимся. Там это всё будет проще. А я, пока ты едешь, ребёнка тебе рожу.
— Ты только двойню не роди.
— Почему нет? Там на детей помощь дают.
— Помощь дают. Но почему ты считаешь, что там всё будет проще?
Тут Эля была не оригинальна. Почти все считают, что жить там проще. Мне самому так казалось. Но я всегда понимал, что могу ошибаться, поскольку был в Германии всего один раз, в апреле девяносто седьмого года, то есть давно. Да ещё в качестве приглашённого на литературные чтения автора. Какие выводы можно после этого делать? В памяти у меня осталось нечто поверхностное, неглавное для повседневной жизни. В том числе, и не имеющее к Германии отношения. Например, то, что на дойчмарки, там заработанные, я купил себе компьютер, сотку. Которая и стоит сейчас передо мной.
Но помню я, конечно, и другое. Правда, всё оно из разряда «помнить-то помню, а что толку»?
Первое впечатление от зарубежья настигло меня ещё в аэропорту, когда я понял, что в туалет нужно ходить по ту сторону нашей границы, даже если это «по ту» находится в самом Борисполе. Но это так — заметка на полях. А вот Люфтганза меня действительно поразила: попав на нашу гостеприимную землю минута в минуту, она прекрасно задержалась с вылетом, так как багаж погрузить вовремя мы не успели, зарегистрировать и обшмонать пассажиров за два отведённых под это дело часа — тем более, ну и вообще — что значат для нас какие-то двадцать пять минут опоздания? Для неё — Люфтганзы в смысле — они тоже ничего не значили, и в воздухе Люфтганза газанула, наверстала упущенное нами на земле и села, как положено, — в означенном месте и в означенное время. Но это позже.
А пока я видел, как на нашей территории меняются немцы. Это во Франкфуртском аэропорту, где самолёты сыплются с неба, как горох, а служители ездят по зданию на электромобилях, они будут спокойно читать дармовую прессу, запивая её дармовым, люфтганзовским, кофе (чаем, колой и т. д.), и не будут никуда торопиться в уверенности, что за пятнадцать минут в самолёт успеют войти все триста пассажиров. В Киеве же они за полчаса выстраиваются в живую очередь, стоят, переминаясь, в затылок друг другу, выяснив предварительно «кто крайний», и вытягивают свои немецкие шеи, и не могут оторвать своего немецкого взгляда от картины погрузки их багажа нашими грузчиками. Они хватаются за сердце, почки, печень и что при этом думают, и в каких выражениях — нашему человеку не догадаться, даже если он мыслитель.
Вздохнули немцы только на борту своего самолёта. Здесь они снова стали людьми и начали звучать гордо. Здесь они были дома.
Дома в немецком самолёте были и канадцы, и американцы, и прочие французы. Дома чувствовали себя даже мы. Вернее, мы чувствовали себя в гостях — и поэтому лучше, чем дома. Мы здесь, несмотря на свою безъязыкость и чужеродность, были желанны и почти любимы. Ведь если бы мы не были желанны и любимы, разве стали бы подавать нам такое пиво (вино, коньяк, шампанское, соки, воды, и иные жидкости), такой обед, такой кофе? Конечно, за всё уплачено, но самый лучший кофе в Германии я пил именно в самолётах. В остальных общедоступных местах — это был тот ещё напиток тех ещё богов. У нас такой продают на Озёрке в базарный день и в вокзальном буфете до и после полуночи, когда милиция уже спит.