Книга Небесный огонь и другие рассказы - Олеся Николаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запнувшись, он вдруг спросил обескураженно и еще более дерзко:
— Как вас зовут?
— Антоний, — спокойно ответил старчик. — А вас?
— Владимир, — ответил мой муж и тут же склонился, прося благословения.
Но владыка Антоний даже и не посмотрел на его протянутые руки. Он поднял свои, взял этого дерзкого, и растерянного, и смущенного, и пылающего от стыда молодого человека за щеки или даже за уши, притянул его лицо книзу так, чтобы до него достать, и трижды его расцеловал.
И тут мой муж — надо сказать, что он человек совсем не сентиментальный и отнюдь не склонный к внешнему выражению даже сильных чувств, а тем паче — посредством слез, ощутил такое радостное волнение, что у него на глаза навернулись слезы, и он в волнении пролепетал:
— Владыка, мы вас так любим, вы так много сделали для моей семьи и лично для меня, мы слушаем ваши лекции, записанные на магнитофон, как это важно для нас, какое счастье, владыка!
— Владимир, будем друг за друга молиться! — просияв лицом, сказал владыка. — Будем теперь молиться друг за друга всегда!
— А мы когда‑нибудь еще увидимся?
— Обязательно увидимся! — пообещал владыка.
— И сможем поговорить?
— Обязательно сможем!
Мой муж вышел на улицу и, не чувствуя холода, пошел к проходной. Душа его ликовала. Вот, думал он, как бывает, претерпит человек какую‑нибудь скорбь, а Господь его так утешит, что сама эта скорбь вменится ни во что…
И он, теперь уже желая поделиться своей радостью с нашим духовником, который тоже очень почитал владыку Антония, попросил какого — то монаха, собирающегося нырнуть в проходную, позвать нашего батюшку.
— Так он болен. Лежит в постели, температура у него под сорок. Грипп, наверное. Как его позовешь?
Вечером (разница с Москвой два часа) у меня в Тбилиси раздался звонок.
— Знаешь, кого я сегодня видел в Лавре и кто меня благословил? — воодушевленно спросил мой муж.
— Знаю, ты видел нашего духовника.
— Нет, он очень болен — помолись… А кого я очень, очень хотел увидеть, но даже и не смел мечтать…
— Владыку Антония? — спросила я, чувствуя, что у меня перехватывает от счастья горло.
— Да! Завтра он служит всенощную на Трех святителей, послезавтра литургию, и я опять его увижу!
Я заплакала. Это было настоящее чудо, милость Божия! Почему‑то тогда казалось, что Господь укрепляет нас таким образом перед грядущими гонениями: был, напомню, 1983 год, самое начало. И все духовные радости воспринимались и преумножались ввиду этих будущих бедствий.
Даже в 1986–м году, как бы сейчас это ни казалось странным, монахи, в том числе и лаврские, готовились к большим скорбям — тогда то ли в «Комсомолке», то ли в «Известиях» на первой полосе вышел махровый атеистический фельетон, и черноризцы — и молодые, и зрелые, и пожилые — готовились, в случае чего, уходить в леса, заучивали наизусть Евангелие и богослужебные тексты, а иные — из старых лагерников — так даже начали сушить сухари.
Приехав в Лавру, можно было увидеть старенького согбенного иеродиакона Филадельфа, который, опершись на руку молодого иеромонаха Порфирия, шел из монастыря в храм:
— Как поживаете, отец Филадельф?
— Сухари сушим. Газету‑то читала? Опять начинается…
Или старый лагерник, архимандрит Зосима, которому энкавэдешники выбили глаз и на много лет заключили в лагерь на Соловках, теперь, когда я подходила к нему под благословение, грустно качал головой:
— Да — да, недобрые времена грядут… Статью‑то видела?
Это про него рассказывали, что когда он попал с гриппом в монастырский лазарет и у него брала кровь молоденькая медичка, она тяжело вздыхала:
— Что это кровь‑то у вас совсем не течет, дедушка?
— Так большевички всю выпили, деточка, большевички! — отвечал он.
Но вернусь к моему рассказу. Действительно, мой муж пошел тогда и на всенощную, и на литургию, и подходил к владыке на елеопомазании, и причащался у него, и целовал крест. И владыка каждый раз ему, называя по имени: «Владимир», что‑то говорил — два — три слова. Но вот именно что поговорить с ним, спросить и услышать ответ, тогда не удалось.
И вот наступают новые времена, 1988 год. Митрополит Антоний приезжает в Москву и приглашает нас к себе в гостиницу «Украина».
Ликуя и робея мы вошли в его номер. И хотя я видела его впервые, у меня было такое ощущение,
что я так давно знаю этого человека, и так давно его люблю, и он настолько мне близок и родственен, что я поразилась точности метафоры, когда говорят: «Этот человек мне по душе».
Вот и разговор у нас поначалу пошел такой оживленный, прерывистый, радостный — как бы даже и ни о чем: так бывает, когда люди давно не виделись и им доставляет удовольствие само присутствие друг друга, само ощущение общения.
Наконец я приступила к владыке со своими проблемами: ни много ни мало — Православие и творчество. Ну, Бердяев писал, что смирение и творчество, как гений и злодейство, — две вещи несовместные. Да и меня в творчестве с духовной точки зрения настораживало то, что сам этот процесс (хорошо, назовем все своими именами: вдохновение) полностью поглощает человека: когда я пишу стихи, я практически перестаю замечать мир. Я, в буквальном смысле, «не наблюдаю часов». Но как же тогда быть с добродетелью трезвения? Стояния на страже своих страстей?
Мало того, я чувствую в себе энергию и силы, не объяснимые моим собственным физическим естеством — в этом состоянии я могу работать ночи напролет. Но как же быть с различением духов, как понять, не лукавый ли меня подбадривает?
А кроме того — бывает, я пишу то, чему и сама порой удивляюсь, ибо я как бы этого и не ведала до того, как назвала, и лишь назвав узнала. Словно творящая душа видит большее, чем мое дневное житейское «я»… Но все же — может, это и не «творящая душа», а «навет вражий»? Может, вообще я в какой-нибудь прелести, не приведи Бог? И, может, пока как поэт я блаженствую, как христианка я погибаю?
Все это я и поведала владыке Антонию. И еще прибавила, как порой пытаюсь бороться с этой самозваной творческой энергией: р — раз — и силюсь прервать ее волевым жестом. Как стремлюсь подключить свое православное сознание, как зову его в цензоры, как стремлюсь «закрестить» все темные углы и подвалы души, как подчас выворачиваю стихотворение к концу так, чтобы оно увенчивалось чем‑нибудь благочестивым и проверенным, духовно надежным: либо евангельской аллюзией, либо скрытой цитатой из святых отцов, либо просто нравоучением. Но стихотворение от этих вмешательств перекашивается, заваливается, как человек, которому связали ноги, теряет жизнь…
И тут владыка остановил меня и сказал строго, почти грозно:
— Не смейте этого делать! Вы же все портите! Это я говорю не вообще, а лично вам. Вспомните, в Евангелии есть притча о злаках и плевелах. Человек посеял на поле доброе семя, но пришел враг и насадил между пшеницей плевелы. Когда же рабы предложили господину выдергать плевелы, что он ответил им? Он ответил им: «Нет, чтобы выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы».