Книга Аппендикс - Александра Петрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Флорин вряд ли догадывался об этом. Он был тоже занят созданием. В том числе и самого себя. Или воссозданием, хотя часто он желал совсем отказаться от прошлого. «Не рой другому яму, сам в нее и упадешь» – эта пословица отражала его жизнь. Вырыл и упал. Но все же тут не подходило простое прошедшее. Тут нужна была особая грамматическая категория времени – какое-нибудь незаконченное прошедшее или даже предшествующее будущее, но ее, наверняка же из-за этих соседей – славян, не было в румынском. Да, «вырыл» и «попал», но потом выбрался и теперь только иногда «падал» туда вновь. Падал и выбирался. И если в будущем он должен был оказаться снова в этой яме, то в последующем будущем – он непременно должен был из нее вылезти. Но каждое новое падение не притупляло боль от ударов. И всякий раз, хоть падения случались все реже, на дне этой ямы лежал именно тот самый «другой», и каждый раз он встречался с ним заново, иногда не надеясь дожить до следующей встречи.
Город его потихоньку строился. Новый год – новые правила: под влиянием последних событий он преодолел страсть засекречивать любое действие и даже эмоцию и подумывал, не населить ли свое царство новыми горожанами и не превратить ли его, может, даже в республику. «Правитель не должен править, тогда государство сможет процветать», – вспоминал он и вопросительно смотрел на Чиччо, которого почему-то решил выбрать себе в министры внутренних дел.
– Не могу найти своих брюк и рубашку. Один пиджак тоже куда-то подевался, – посетовал Чиччо как-то раз, когда мы встретились у Храма всех богов. Непредсказуемость поведения собственной одежды доводила его до отчаяния. Теперь вот пропал еще и паспорт, а он как раз собрался в путешествие.
Чиччо искал свои вещи и помогал нам в поисках Лавинии. Вместе с Марио, Флорином и Валом мы искали ее везде, но довольно плохо.
– Два кофе, – попросил Чиччо бармена.
– И каких же, – этот бармен явно иронизировал, – каких именно?
Чиччо был равнодушен к контексту, даже с кассиром или водопроводчиком он не переставал быть самим собой и говорил то изысканно, то высокопарно, то полемически.
– Каких? Ммм, тогда мой выбор разворачивается в пользу кальвадоса и одного… – Чиччо повернул голову в мою сторону.
– Стакана воды, – подсказала я. Сегодня я хотела смотреть на мир трезво.
– Кофе можно готовить одним-единственным способом, другого не дано! – бурлил Чиччо, с лукавым превосходством поглядывая на суетившегося в отдалении бармена. – Плюрализм в наше время проявляется исключительно в мелочах. Люди заказывают кофе с молоком, шоколадом, все эти капучино, кретино, мокко, сирокко – всю эту чепуху, и думают, что так они выражают себя. А там, где действительно стоит иметь свою точку зрения, – никакой самостоятельности. Только «I like, I like, I like» – на проделки детей, на вылазку котенка, сообщение о смерти отца друга, гибель трехсот человек в море… Прочь, стыдливость, – вся личная жизнь, заспанные мещанством простыни плещутся на наших экранах. Если молчишь про личное, то людям уже и не люб, они жаждут тебя со слабостями, с грешками, чтоб ты хвастался, но лучше – плакался, они бы тебе тут как тут посочувствовали. Пости фотки своей непримечательности в обнимку с милашкой, это – ням-ням. А если по соседству кто-то вне чина в той же виртуалке мечет жемчужины, то одного-двух в поддержку, может, – по состраданию просто, – и наберет. Фейсбук – это Дом Три.
Эх, Чиччо, Чиччо… Он был ретроградом и все еще разделял события на частные и общественные, считал эксгибиционизм уже неактуальным средством борьбы с буржуазностью и мало смыслил в любовных порывах, не понимая, что тщеславие лезло из всех щелей нашего мира лишь затем, чтоб испариться затем через век-другой или даже уже совсем скоро в холодном огне слияния, чтоб быть отторгнутым навсегда, как выделения больного. Но пока именно оно, как отражение эгоистического фрагментарного сознания, грозило быть символом и реликтом нашей эпохи. Наконец-то заурядный человек становился художником масс, наконец охлократия начинала править искусством, а фигура творца-одиночки растворялась, словно улыбка кота, которую некоторые пытались из любопытства или любви к древностям «сохранить» и «увеличить», разводя большой и указательный пальцы, как это делает порой современное дитя, различив насекомое или птицу за стеклом.
Подобно множеству людей промежуточного века, Чиччо жил по старинке. Недавно почти насильственно он был приобщен к параллельному миру, и то, что основным рычагом жизни – получением удовольствия пребывать в центре внимания и, главное, ощущать себя любимым – оказалось так легко управлять, его возмущало. Однако, довольно быстро решив, что лайк – это не трут, который может согреть, а мнимость, Чиччо перестал делать на него стойку.
Цепкость его взгляда не дотягивала до желчности, хотя он и отмечал в других промахи вкуса: кич, кичливость, желание приподняться над другими, банальности. И в то же время сам был лишен какого-либо чувства соперничества, будучи здесь редким мужчиной, который не бросался с дротиками и с воинственным кличем на своих собратьев, чтобы победить их в глазах женщин. «Я отказываюсь участвовать в средневековых турнирах за прекрасную даму. Я узнаю в других мужчинах равных себе», – говорил он. Друзьям он был верен, как какой-нибудь пятнадцатилетний капитан, и прощал им, кстати, и промахи вкуса, и банальности. Ни грамма зависти к чужим интеллектуальным успехам не висело на нем, другие же его не интересовали. Как любой ребенок, он знал, что стихия не принадлежит никому, вернее, принадлежит каждому. И, как ребенок, каждодневно празднуя жизнь, он любил иногда взобраться на сцену. С нее он делился лучшими друзьями, влюбленностями и воспоминаниями. И в этом он был уже юношей. Он воскрешал забытых, соскребая с них время и нагревая их минусовую температуру собой. И в этом он становился воином и мужем, который, однако, нарушая привычки здешних интеллектуалов, никогда не возвышался над публикой шлемом или колпаком фециала. Вне регламента, уютно забросив полную ногу на ляжку другой, Чиччо просто по-житейски вспоминал анекдоты, рассуждал о фильме или книге, импровизируя и предлагая свою неожиданную трактовку. Конечно, и он любил себя, умножаясь во взглядах своих слушателей, но, пожалуй, это им шло только на пользу.
– Искать – так это ищейка пусть ищет, – решил он, поглаживая ус, когда я снова завела о Лавинии, которую он лично никогда не видел. – Вероятно, у нее такая роль – все время пропадать. Может, за этим что-то и стоит, – его глаза, сужаясь, поблескивали, – что-то большее. Не будем забывать, что это существо с двойным сознанием.
И мы поехали в бар у точки раздачи скорого секса, где когда-то орудовала Лавиния.
У Наташи был выходной, Джада временно не работала. «Нашла себе опекуна и нежится дома. Таланта у нее нет, карьера не шла, только домохозяйкой ей и остается», – рассказала немного ревниво их коллега, с которой я познакомилась в больнице у Мелиссы.
За длинным столом бара играли в карты, за другим – группка мужчин изощрялась в туалетной и прочей низковатой лексике, поглядывая на высоченных девушек у стойки. Двое парней мрачно сражались с игровыми автоматами. Еще за двумя столиками расселись парочки. Мы молчали за третьим: когда не находилось возвышенной интеллектуальной цели или миссии просвещать, развлекая, когда оставался лишь голый быт, Чиччо делался тих и лиричен.