Книга Своя-чужая боль, или Накануне солнечного затмения. Стикс - Наталья Андреева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты у нее ночевал? Отвечай!
Леся напугана. Пытается его успокоить:
– Ваня, я пошутила.
– Ты шлюха! – Он вдруг понимает, что мужчина здесь ни при чем. Это все она, Леся. Все они такие! Все одинаковы! Женщины… Он тут же отпускает мужика и орет на нее: – Ты проститутка! Знаешь, что с такими делают?!
Он знает. Но тут ее спутник приходит в себя. И говорит ему:
– А ну вали отсюда. Да, я у нее ночевал. Тебе-то что за дело? Вали.
– Что?!
И время для него исчезает. Очнувшись, он видит, что спутник Леси лежит на земле, его лицо разбито в кровь. Леся рыдает и кричит:
– Ты просто зверь! Мукаев – ты зверь! Тебя самого надо посадить за решетку!
Ему хочется ее убить. Потому что он все вдруг вспоминает. И про аборт тоже. Он вспоминает ее лицо. Именно ее. И понимает, что сейчас снова исчезнет. Три минуты, пять минут, десять… Надо знать наверняка, что она умерла. Надо проверять это снова и снова…
Ему чего-то не хватает. Оглядывается беспомощно, сжимает и разжимает левую руку. Леся стоит на коленях в пыли, держась за пылающую щеку. Глаза злые, рот перекошен. Кричит:
– Я тебя ненавижу, Мукаев! Наконец-то ненавижу!
Вот пусть и запомнит его таким. Слишком уж долго он терпел. Кончено с этим, он несется на стоянку, к своей машине. На ходу воссоздает вокруг пузыря воздухонепроницаемую оболочку. Легче всего заталкивать его внутрь на бегу. Еще не все. Дело не сделано. Держись, Иван! Леся – это так. Пустяки. Главное – Дело.
Сел в машину и понял, что вернулся. В свой мир. Офис на Волоколамском шоссе, белые безликие двери. Где нет друзей – конкуренты, нет любимой женщины – потребительницы, нет родственников – нахлебники. И все ждут, караулят, пасут, всем от него что-то надо. Вынул из кармана пистолет и положил обратно в бардачок.
– Счастливого пути! – широко улыбается охранник.
Да чтоб вам всем провалиться! Он едет в сторону Горетовки. Капсулы, одна за другой, раскрываются, и в его память беспрерывно проникает горькое лекарство. «Мерседес» с бешеной скоростью несется по шоссе. Он ведь всегда так гнал, когда ехал в Горетовку. Ладошкин так и сказал: рано или поздно ты разобьешься, Иван.
Нет, не судьба. Разбиться на машине – не судьба. Его хранит Дело. Доехав до поселка, уверенно сворачивает налево. Горетовская окраина, лесок, где был пожар. Он видит дом в конце улицы и едет к нему. Дом богатый, здесь один из лучших. Двухэтажный, обложенный кирпичом. Агроном Саранский постарался. Жаль, умер рано. Цирроз печени. Нельзя, живя в деревне и работая в колхозе, не пить. Или можно?
Никто не удивляется, когда его машина подъезжает к воротам. К Лидии Станиславовне приехал сын. Потом он вдруг вспоминает: суббота! Сегодня его ждут дети. Головешки. Дети?
Она выходит на крыльцо. Женщина семидесяти семи лет, наполовину слепая, но спину по-прежнему старается держать прямо. Поправляет очки с толстыми стеклами, смотрит, как он отпирает ворота.
– Ты машину-то во двор загони, Ваня. И ворота закрой. Чтобы люди не видели.
– Ладно… мама.
– Что же ты мне так долго не звонил? Я уж и не знала, что думать! – пеняет она.
– Я… был очень занят.
Он взлетает на крыльцо и целует ее в морщинистую щеку:
– Здравствуй, мама.
– Здравствуй, сын.
Она обнимает его и ощупывает, будто поглаживает: спину, плечи, голову.
– А ты вроде поправился. Или нет? Что-то я никак не пойму.
– Я в порядке. А как твое здоровье?
– Да слава богу.
Признала. У него же осталось последнее из неприятных воспоминаний. Иван Саранский и Иван Мукаев, похожие как две капли воды, сошлись здесь однажды. В Горетовке. Один умер, а другой все забыл. Как это случилось? При каких обстоятельствах? Это последнее, что осталось вспомнить.
– Проходи в дом, – говорит ему мать.
В огромном двухэтажном особняке она живет одна. Когда агроном Саранский его строил, мечтал о большой семье, о внуках. Не случилось. Она, должно быть, тоскует.
– Извини, мама, я не привез гостинцев. Только деньги, – виновато говорит он и лезет в карман.
– Да куда ж, Ванечка, мне столько денег?
Прожив почти четыре десятка лет в деревне, она и сама стала говорить по-деревенски, напевно, неспешно. Городские, те словно рвут предложения, торопят слова, громоздя одно на другое. Здесь же время не бежит, льется. И речь тоже.
– Я хорошую пенсию получаю, да и ты меня балуешь.
– Тебя местные как… не обижают? – мнется он.
– Да что ты такое говоришь! – машет руками мать. – Каждый день сосед заглядывает: «Лидия Станиславовна, не надо ли чего?» Меня здесь любят.
– За деньги, да. Любят.
Она вдруг тоже начинает говорить коротко, по-городскому:
– Ты сам меня над ними поставил. Зачем? Все видят, на какой машине ты приезжаешь, как дом вторым слоем кирпича обкладываешь. По гостям не ходишь, деревенскими брезгуешь. А хочешь, чтобы они меня любили. И всегда: деньги, деньги. Откуда в тебе столько жестокости? И я через тебя страдаю. Приехала чужая, так чужой и осталась. От судьбы не уйдешь. Не получилось из меня деревенской.
– Выходит, я в этом виноват?
Мать молчит.
– Пойду прогуляюсь, – говорит он. – К речке схожу.
– Ужинать будешь?
– Позже.
– Может, в гости кого позовешь? Ты ведь здесь вырос.
– Ты хочешь, чтобы я пил с ними водку? Может, самогон?
– Нет. Но не по-людски это. – Речь Лидии Станиславовны вновь по-деревенски напевна. – Стол бы собрать, позвать соседей да тех, с кем учился.
– А они мне нужны?
Он злится. Каждый раз одно и то же. Ну как она не понимает! Не пьешь с ними – плохой, зазнался, пьешь, первым делом: «А какая у тебя зарплата?» Раз такие столы накрываешь, на «Мерседесе» ездишь – значит, олигарх. И каждый раз: «Сколько ты получаешь?» Ну узнают они правду. Первым делом: «Куда же можно потратить такие деньжищи?!» Никто не спросит: «А как ты их заработал? Это же, наверное, так трудно!»
Он уже понял, что не мать заставляла его приезжать тайно по ночам. Он сам так решил. А она брала вину на себя. Делала вид, что выжила из ума. Он косится на Лидию Станиславовну, которая принимается чистить картошку. И говорит при этом:
– Соседи принесли. Скороспелка. Они ее под пленкой с апреля выращивают, а лето жаркое, вот и поспела…
Он ее не слушает, смотрит на нож, лежащий на столе. Лезвие широкое, рукоять деревянная, на ней выжжено знакомое клеймо. Берет нож в руки и спрашивает у матери:
– Давно он у нас?
– Да сколько себя здесь помню. В Горетовке. Саша-то Черный давно умер, а ножи его остались. У нас было два, один потерялся. Когда ты школу заканчивал. Вроде бы на майские я его еще видела. А потом он исчез.