Книга Безумие - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Коля!
Он успел встать. И подхватить ее, поймать.
Крича и плача, Нина повисла на нем. Она обнимала его, он обнимал ее. Она кричала, а он зажимал ей рот поцелуями. Он сразу все понял. И обрадовался. И сам трясся, дрожал, плыл, таял от любви. И становился сильнее. И сам, как баба, хотел плакать. Терпел. При всех Нинино лицо поцелуями осыпал. Вся палата видела, как они любят друг друга.
Вся палата смотрела на них: так молчащий зрительный зал смотрит на тех, кто на сцене. А на сцене живут и умирают по-настоящему. Все настоящее. Без грима. Без декораций. И никто не поет. Никто не дрыгает ногами. Не корчит рожи. Не блеет и не воет. Не поет, не декламирует. А просто – обнимается и плачет. Любовь, ведь это болезнь без выздоровления. Любовь, ведь это слезы. Слезы, это так просто. Всплакнул и забыл.
Нет, он тоже подло плакал, из углов глаз бежали соль, сода, щелочь, лимфа, спирт, водка, галоперидол. Это не вылечить. Неизлечимо.
– Колька! Ты жив!
– Ниночка… что ты так орешь…
– Коля, мне сказали…
– Да, да, но я ее обманул. Я – не пошел с ней!
– А она что?! Звала?!
– Ниночка… у нее уже все… она уже…
– Что уже?!
– Не здесь уже – жила… Да брось ты плакать!
Нина вытирала мокрый нос, соленое лицо о Колину теплую пижаму.
– Пижама… тобой пахнет…
– А ты пахнешь «Красной Москвой».
– Тебя когда выпишут?!
– Скоро! Вот Новый год справим.
– Я хочу Новый год – с тобой!
Коля крепко, еще крепче Нину обнял.
– Это как лечащий врач решит. Ты же у меня сама врач?
Последние шпильки выскользнули из пучка, и черные вороньи волосы развились, упали на плечи и спину.
– Да. Врач.
Шмыгнула носом. Уже улыбалась.
– Нет, ты не врач. Ты голый врач?
Уже смеялась, с мокрым, плачущим лицом.
– Да. Я голый врач. Я твой врач.
– И я твой врач.
– Колька! Любимый!
Опять целовали друг друга, при всех.
Они были на людях, и они были одни. Живые.
Больные молчали. А что было говорить?
* * *
Кочерга не смотрела ни на кого, а все почему-то смотрели на Кочергу.
Тощая, ах, Тощая, что-то ты такое придумала; что-то в сумочке принесла.
Странный дух, забытый дух.
Запускаев громко втянул ноздрями воздух.
Врач из буйного, Заур Георгиевич, временно замещавший выбывшего из врачебных рядов доктора Сура, тоже принюхивался.
Врач из второго отделения, послушная, исполнительная, раскосая Раиса Абузярова, ее сюда главный перевел на место умершей Матросовой, тоже повернула голову к Тощей.
Тестом пахло.
Да, пахло тестом.
Замок сумки щелкнул. Кочерга наклонилась над сумкой низко, низко. И стала вынимать из нее, доставать, один за другим, свертки. Клала на стол, прямо на бумаги, на папки, на истории болезней, на назначения и анализы.
А выложив все, стала разворачивать.
И все смотрели.
Внутри свертков таились пирожки.
Они выпрастывались наружу, их обнажали насильно, они этого не хотели – неуклюжие, кургузые, неправильно слепленные, со смешными защипами, с предательскими дырками, и начинка лезла, вылезала наружу, – корявые, неумелые пирожки, может, их и пекла-то Тощая в жизни в первый раз.
Тощая обвела всех взглядом робким и вопрошающим.
– Можно?
Запускаев откашлялся и первым подал голос.
– Что – можно? Смелее!
– Можно я вас… угощу?
Все вставали из-за столов. Подходили к столу Кочерги.
Каждый брал по пирожку и уходил с ним на свое место.
Голод не тетка. И любопытство разбирало. Все сразу начали есть.
Челюсти двигались. Глаза широко, удивленно раскрывались.
Первой не выдержала доктор Абузярова. Выплюнула себе на ладонь нажеванное.
– Фу, какой кошмар.
Обернулась к Тощей.
– Извините.
И выкинула зажеванный кусок в мусорницу под столом.
Запускаев крепился. Хотел проглотить. Что она намешала в тесто? Стиральный порошок, что ли? А фарш, что за фарш? Пирожки с котятами?
Он тоже не выдержал. Плюнул то, что ел, в обрывок старой газеты; замял в кулаке.
– Я очень извиняюсь, Таисия Зиновьевна…
Пирожок полетел в урну.
Заур Георгиевич держал пирожок в волосатых пальцах и вдумчиво нюхал.
– Я уже… вах… про-гла-тил кусок. Но я… нэ думаю…
Ничего больше не сказал. Осторожно положил пирожок на край хрустальной пепельницы. Здесь никто никогда не курил; пепельница стояла просто так, для красоты.
Запускаев вдруг понял, для чего Тощая это сделала.
«Наподобие тех пирожков. Тех. Убитой Любы. Она хотела… она думала, что… заштопает дыру… и станет, как Люба… и все вернет… и все вернется…»
Кочерга обводила всех безумным взглядом. Она все поняла.
Все плевались. Всех чуть не вырвало. Все отвратительно. И она сама отвратительна тоже. С ее любовью. С ее смешной памятью.
– Таисия Зиновьевна, – вежливо, стараясь как можно сильнее смягчить голос, говорил Запускаев, – вы знаете, вы нас простите, мы просто не поняли, вернее, мы поняли все, да и вы тоже поняли, просто, ну, что-то такое не получилось, ведь на вкус и цвет, сами понимаете, а так мы вас все очень любим, мы вам сочувствуем, мы сами бы рады, да мы всегда…
И еще много всего такого говорил.
– Я тоже все понимаю, – сказала Тощая.
Отвернулась. Плакала.
Пустая, без пирожков, промасленная бумага на столе корежилась, сворачивалась древним обожженным, пустынным пергаментом.
* * *
– Ну, товарищи, что молчим? Много нерешенных проблем!
Выходили из актового зала. Шли рядом, не касаясь руками и локтями друг друга. Шли осторожно.
Боланд попытался забежать впереди Тощей.
– А вы, Таисия Зиновьевна! Вы что молчали? У меня ощущение, что я говорю на конференции перед… – Чуть не сказал: перед стадом баранов. – Перед… китайскими болванами!
Тоже обидно. Зря глупость сморозил.
Кочерга остановилась. Щека щеку есть. После гибели Любы она снова, разом, зверски похудела. Не спина – доска. Некому больше кормить. И живет одна. Вот тоже невеста.