Книга Волшебник. Набоков и счастье - Лили Зангане
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В. Н. поскорее перебрался во Францию и принялся искать там работу. Вера и Дмитрий присоединились к нему летом 1937 года. Когда в мае 1940 года с востока стала надвигаться война, семья Набоковых при содействии помогавшей беженцам еврейской благотворительной организации была вынуждена отправиться дальше. Всего за несколько дней до вступления немецких танков во французскую столицу, в спешке, Набокову пришлось бросить на произвол судьбы две рукописи и чудесную коллекцию бабочек. Они остались в подвале дома, разграбленного немцами вскоре после отъезда хозяев. Исписанные Набоковым страницы валялись на тротуаре, и их подобрала одна еврейка – племянница близкого друга семьи Набоковых, которому было суждено погибнуть в нацистском концентрационном лагере. Через три недели этот дом был стерт с лица земли.
Эмигрантский паспорт. Апрель 1940 г.
В самый последний момент Набоков получил уведомление, что он принят на работу в Стэнфорд, и семья смогла отплыть в Соединенные Штаты на борту парохода «Шамплен». Сперва Набоковы собирались на более поздний рейс, но по счастливой случайности им удалось обменять билеты, и они уехали раньше. Во время следующего рейса пароход торпедировала немецкая подводная лодка, и он затонул. Так В. Н., благодаря стечению обстоятельств, избежал смерти сначала от рук большевиков, а через двадцать лет от рук нацистов. Его мать умерла в Праге в 1939 году, и он не смог тогда быть с ней рядом: к тому времени, когда Набокову удалось бежать, спасая жену и сына, от захлестывающей Европу коричневой волны, Чехословакия уже давно была захвачена фашистами. В. Н. лишился и младшего брата Сергея, гомосексуалиста, – он погиб в немецком лагере от голода и изнеможения.
Крым – Берлин – Париж, потом побег на запад, в Америку. Это была эпоха, когда жизнь преследовала человека, когда поток истории настигал его повсюду, стремясь лишить свободы выбора. Со временем, однако, изгнание уже казалось В. Н. неким «обморочным упоением», которое он не желал променять «ни на что на свете». Прошлое уходило все дальше, вещи исчезали, и лишь детство сохранялось, как снегопад в стеклянном шаре… Думая о своем северном городе, он обнаруживал, что его все гуще населяют тени людей, встреченных в юности. «Тоска по родине стала для меня делом чувственным и частным». Эта тоска вплетет радужную нить в его прозу: туго сплетенный клубок податливых нитей, каждая из которых скрывает иную, намотанную раньше – ближе к мечте.
О том, что такое тоска по дому, он узнал давно, в тот год, когда его семья переселилась из Петербурга в Гаспру на Южном берегу Крыма, где все было не похоже на Россию. Голубой минарет деревенской мечети, «каракуль таврической сосны», «решительно напоминавшие Багдад» ослики, ревущие в унисон с утренним призывом муэдзина, – все это вызвало у Владимира первые приступы ностальгии. В детстве он испытал похожие ощущения в месяцы, проведенные вдали от Выры, в Биаррице или Берлине. Но это чувство неимоверно выросло в Крыму, где образ Люси Шульгиной, ее письма, ее ностальгия по Выре усилили тяжесть его собственной памяти. (В. Н. признавался, что до тех пор, пока он не написал свой первый роман «Машенька», посвященный неотступным воспоминаниям о первой русской любви, потеря родины и потеря Люси оставались неразрывно связаны в его душе.)
Прошло время, и память о России стала живее, чем сама Россия. Так же как давно забытые люди снова появляются в наших снах, исчезнувшие подробности теперь таинственно манили сквозь завесу времени. В немецкие годы, вспоминая Выру, он каждый раз вздрагивал от радости. Запах цветущего жасмина, обреченная красота осеннего дня будут неизменно напоминать ему о детстве. «Я безмерно счастлив и так взволнован и печален сегодня…» – писал он матери в 1921 году.
Но иногда по утрам ему казалось, что в изгнании время тоже незаметно взимает с человека пошлину. То же чувство приходило, когда он навещал мать: «Всякий раз, что удавалось посетить Прагу, я испытывал в первую секунду ту боль, которую чувствуешь перед тем, как время, застигнутое врасплох, снова натягивает его привычную маску». Даже она старела и слабела. Много лет назад Елена Ивановна, словно предвидя неизбежные утраты, научила его одному секрету: наблюдать, обостряя до предела зрение, и запоминать увиденное. И эти воспоминания позволили им обоим окружить Выру сияющим ореолом, куда более ощутимым, чем если бы они попытались незаконно пересечь границу – например, в ночном поезде, летящем в Санкт-Петербург. «Так что я по-своему унаследовал восхитительные подобия, все красоты неотторжимых богатств, призрачное имущество – и это оказалось прекрасным закалом от предназначенных потерь».
Пути назад не было. Пережить революцию, войну и муку долгой советской ночи означало остаться с одними только воспоминаниями, которые новая российская действительность могла только стереть. «Каково было бы в самом деле увидать опять прежние мои места, мне трудно представить себе».
Вообразим, что В. Н. стоит у розового гранитного крыльца своего дома на Большой Морской. Выражение лица угрюмое, одна бровь страдальчески приподнята, озорной огонек в глазах совсем угас. Взгляд очень серьезный, желтоватые губы плотно сжаты. (Ленинград, старательно восстановленный после войны, кажется ему зловещей театральной декорацией.) И где-то на ржавом железном зубе перил, выступающем из-под новой розовой окраски, под сенью посаженных лет десять назад деревьев, красуется объявление: «Продается. Комитет по культуре».
Нет, пути назад не было. В. Н. так и не вернулся домой, как никогда не вернется мой отец. «Теперь это другая страна», – говорит он мне. Но я знаю, что по ночам ему по-прежнему снятся продуваемые всеми ветрами равнины, дикая малина и скачки на неоседланных конях.
Оглядываясь на прошлое через прозрачную бездну наших жизней, мы пытаемся разглядеть другие берега прошлого. Не все ясно различимо, и потому мы придумываем для себя новые мачты над водой и раздуваемые ветром паруса. Память затмила своим блеском прошлое и сияет теперь одна.
...
Зеркало насыщено яркостью, шмель, влетевший в комнату, бьется о потолок. Все так, как должно быть, ничто никогда не изменится, никто никогда не умрет.
Я снова сижу за своим письменным столом и вдруг замечаю, что меня как будто качает, и, видимо, уже давно, а я этого до сих пор не чувствовала. Начинается что-то вроде заболевания: легкое головокружение, но при этом нельзя сказать, что совсем неприятное.
Мне чудится, что terra медленно уходит у меня из-под ног. Потеряв доверие к показаниям моего капризного компаса, я начинаю думать о границах территорий – моей и его. Дюйм за дюймом – или это только кажется? – я углубляюсь в чужие воды, в такие места, в каких и не думала оказаться, когда начинала эту книгу. Я кладу перо. Закрываю глаза. Куда же меня занесло?
Утрата. Жестокость времени. Непристойность боли. Зияющая тайна смерти. Всем этим мы оплачиваем свою способность воспринимать. «Она думала… о разлитой в мире несметной нежности; об участи этой нежности, которую либо сминают, либо изводят впустую, либо обращают в безумие».