Книга Я росла во Флоренции - Элена Станканелли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Лауры был любимый, он ушел на войну. Кто из нас, молоденьких католичек, мог похвастаться чем-то подобным? Ей приходили от него письма с фронта, и она каждый день дрожала за его жизнь. Он воевал, кажется, в Ливане, но мечтал о поэзии и музыке. Случалось, Лаура начинала плакать, говоря о нем. В такие минуты я вспоминала о своем монашеском одеянии и еще больше стыдилась. Как мне хотелось быть еврейкой и получать от кого-то мятые письма в пятнах пушечной смазки!
Мама Лауры тоже была особенной. Высокая, крупная, темноволосая, она строго одевалась и говорила властным голосом. Невозможно было вообразить, как она, скажем, идет к парикмахеру и покупает одежду, выщипывает брови, красится, читает гороскоп на последней странице газеты.
Она не одна такая была. В те годы были матери-феминистки, матери-коммунистки, матери, курившие траву и делавшие себе на запястье татуировки в виде животных, матери-папки, матери, рожавшие детей в воде в легендарной больнице Поджибонси, а также те, что, отойдя от анестезии после кесарева, просили сигарету. Где теперь все эти мамочки? Время экспериментов прошло, и теперь все они кажутся одинаково опасными и бессмысленными под строгим взглядом божества по имени "чувство вины".
Но мама Лауры не принадлежала ни к одной из упомянутых категорий. Ее необычность выражалась на физическом уровне. Словно она попала к нам откуда-то издалека или из другого времени, когда человек имел иную плотность, иные биологические свойства. Когда я начала читать Филипа Рота, то поняла, что мама Лауры была просто-напросто yiddish mama, скорее с сионистским, нежели с матриархальным уклоном. В самом деле, несмотря на глубокую внутреннюю веру в свою религию и все ее ритуальные формы, Лаура почти ничего не знала о кошерной пище. Ее еврейство, очевидным образом перенятое от матери, было сплошь книги и оружие, исступление и споры.
Тело Лауры, ее белоснежная кожа и невероятно худые руки и ноги были совсем не такими, как у ее матери. Хрупкая и чувствительная, она иногда поражала своей вспыльчивостью и упрямством. Она часто выходила из себя по самым разным поводам, порой совершенно непредсказуемым. В нашу последнюю встречу она рассердилась на меня. Не знаю почему, я и тогда не знала, а знала бы — забыла. Я почти всегда забываю обиды, а Лауру забыть не могу
Я скучаю по Лауре. Знаю, сейчас она сменила имя, выбрав себе более еврейское, чем было у нее, но не Модильяни. Лишь после того, как меня исключили из очень узкого дружеского круга Лауры, я впервые отправилась в синагогу. Раньше я стеснялась, и не только потому, что почти всегда путалась и называла ее мечетью. Это ужасно, я знаю. Каждый раз я чуть не умирала со стыда. Чувствовала примерно то же самое, как если бы, говоря со слепым, постоянно повторяла: "вот видишь", "ты видел", "хотелось бы посмотреть". Если я знала, что мой собеседник — еврей, я изо всех сил старалась не упоминать синагогу. Никогда бы не осмелилась попросить Лауру отвести меня туда. Уверена, скажи я ей случайно "сводишь меня в мечеть?" вместо "синагоги", она бы смешала меня с грязью, возможно даже попросила бы покончить счеты с жизнью согласно принципам ее личного, крайне строгого кодекса чести. Или отправиться на войну за дело Израиля. Я воображала, как жених Лауры расскажет ей в письме о моей гибели на ливанском фронте, опишет мою израильскую военную форму в крови, пролитой во искупление моего кощунства.
Но не только поэтому я не попросила ее отвести меня в синагогу. Если бы я пришла вместе с ней, я бы все делала неправильно, не туда бы клала руки, не так комментировала происходящее. Иудаизм в узком дружеском кругу Лауры был слишком серьезным делом, а потому с ним не подобало знакомиться в ходе школьной экскурсии.
Внутри флорентийская синагога (будете смеяться, но я вначале написала "мечеть"), как все синагоги в мире, не представляет собой ничего особенного. Снаружи, как все синагоги в мире, она хорошо замаскирована. Вход в нее с улицы Фарини, отходящей от площади Д'Адзельо — той самой, где мы с братом шли, держась за руки, в школу и повстречали сексуального маньяка в плаще. Но, даже всматриваясь в просветы между зданиями на всем пути к школе, мы не смогли бы разглядеть синагогу. Даже ее купол, скрытый за кронами деревьев. Однако, когда я бродила по городу, уточняя какой-то адрес, названия улиц для этой книги, мне случилось затесаться в небольшую группу, которая имела право посещать это здание.
Неспешно возносясь ввысь на шумном и тряском грузовом подъемнике и гладя руками каменные бока ме… синагоги, я думала о том, какое лицо сделалось бы у Лауры, если бы я могла ей об этом рассказать. Вел экскурсию архитектор Ренцо Фунаро, руководитель реставрационных работ, гордо и непринужденно управлявший этим скелетообразным механизмом. Мы остановились на головокружительной высоте, гораздо выше всех крыш в квартале, сошли с подъемника и оказались на строительных лесах, опоясывавших все здание. На миг я подумала, что умру, что кара Лауры скоро меня настигнет, несмотря на все предосторожности. Вот, думала я, сейчас все эти доски, кое-как набросанные на балки, разойдутся, и я низвергнусь на землю, как те демоны, что осмелились восстать против Бога.
Но доски не разошлись и я не упала. Напротив, несколько мгновений спустя ко мне вернулось присутствие духа, и я смогла выслушать рассказ о работах по очистке потемневших от дождя камней, о реконструкции системы водостоков. Я даже заглянула в просвет между куполом и внутренними стенами храма — своеобразную воздушную камеру, пустой коридор. Как уверяет архитектор Фунаро, чья любовь к своему делу оказалась сильнее здравого смысла, если подняться по лестнице, на которую в здравом уме не полезет ни один человек, можно попасть в каморку с видом на город. Нечто вроде небольшой мастерской. Еще не успев договорить, он скрылся в таинственном коридоре. Я же удовольствовалась тем, что, перегнувшись через ограждение, сунула туда голову, удовлетворив тем самым свою тягу к авантюризму.
Отсутствие детей и соответственно необходимости таскать за собой создания, которые от скуки начинают маяться и ныть, обществом порицается, но с практической точки зрения дает свободу для маневра. Когда стали обсуждать, кто спустится вниз в первой группе, я уступила свое место и тем самым, по мнению обремененных детьми родителей, проявила чистый альтруизм. Мы не могли спуститься все разом, и я, поскольку мне не надо было спешить к какому-нибудь живоглоту, могла без проблем подождать, когда за мной вернется подъемник. С помощью этого трюка, замаскированного под доброе дело, я смогла побыть одна между небом и землей, на бог знает какой высоте, и полюбоваться городом. В тишине, словно Флоренция была самым заурядным местом, а не эротической мечтой всего Запада.
Почему Флоренция красива?
Все, что предшествует вмешательству человека, красиво. Море, оно всегда красиво. Закат, полная луна, округлые вершины тосканских холмов. Мироздание никогда не бывает и никогда не было уродливым ни в одну историческую эпоху.
Животные почти все красивы. Цапли, бабочки, пантеры красивее тараканов, летучих мышей, игуан. И среди цапель, бабочек и пантер найдутся особи более проворные, или с более блестящими перьями, или более яркой окраски. С людьми все обстоит куда хуже. Их красота самая спорная. Они чудовища или Адонисы в зависимости от вкусов эпохи, от расы, возраста, моды. Мы красивы грудастые или плоскогрудые, с татуировками или безволосые, с накачанными мускулами или тонкие и трепещущие как бамбук? Однажды кто-нибудь задастся вопросом, как мы, живущие в эту эпоху, могли любить накачанные гелем губы, похожие на сардельки, продубленную в соляриях кожу, жесткие как пакля пересаженные волосы, узкие после подтяжки век глаза.